Шрифт:
Но не то, не то и не так было нужно Константину. Он усаживал онемевшую гостью ка плешивый диванчик, наливал крепчайшего, заваренного прямо в чашке грузинского чаю и, потчуя ее сластями и сельдем попеременно (а когда обстоятельства требовали, то и собственным зельем, подслащенным импортным сиропчиком), незаметно переводил разговор на главную тему, как бы случайно открывая в своей собеседнице неброскую, скрытую от равнодушного взгляда пригожесть. Он безошибочно находил те немногие черты, которые можно было похвалить, и от немудреных слов восхищения — и ручки-то махонькие, как воробушки, и глазки-то ясненькие, как барвиночки, — переходил к суровому заклеймению всего рода мужского: ну, мужики, ну, козлы бельмястые, такую девку не приметили!
Но и это было не главным. Ибо квинтэссенцией котькиных речей была надежда — все сбудется, и разомкнет судьба свои ладошки скаредные, и бросит полными горстями и желанность, и нежданность, и сердца успокоение. И в благодарность за праведную ложь этих слов лился на Котьку-обсоска невиданный свет такого похорошевшего, ожившего лица, и на глазах выгибались горделивые брови, и покрывались жаркими трещинками холодные, нецелованные губы… И тогда, не допуская, чтобы по этому просветленному лику пробежала гаденькая трусоватая рябь — ой, Господи, а что потом-то? — Котька отечески усмехался и переворачивал свою чашку донышком кверху:
— Ну что, птаха весенняя (осенняя, летняя — смотря по сезону), отогрел я тебя? А теперича давай, провожу — скоро ночь на дворе.
И если птаха порхала за порог, он отпускал ей беспрекословно и, пожалуй, даже без сожаления.
Но почти все оставались по доброй воле.
А потом наступали будни, и стирались в памяти черты невзрачного личика, но отсвет счастья сохранялся как бы сам по себе, точно улыбка Чеширского Кота, о котором Котька, естественно, слыхом не слыхал; и еще нет-нет, да и возникало великое изумление: неужто это он, недоделок, всеми изгоняемый и презираемый, смог подарить другому человеку такую неохватную радость?
И вот сегодня он впервые усомнился: а ту ли он выбрал? Хотя все сходилось: и годков за третий десяток, и с лица мымра-мымрой, и пошла не кобенясь, вот только слушала как-то странно. Котька веселил ее как мог, сыпал деревенскими да солдатскими прибаутками, а она вдруг на самом неподходящем месте останавливалась как вкопанная и уставлялась на Котьку безразличным рыбьим взглядом. Может, думала пятки намылить? Так он бы, ей-богу, не возражал. Но она снова двигалась вперед каким-то неестественным скользящим шагом — ну прямо как Чингачгук, Большой Змей. Так они в конце концов и добрались.
По тому, как одеревенело застыла гостья на счастливом диванчике, не скинув даже наглухо застегнутого плюшевого пальтеца, Котька понял, что дело совсем швах, и вместо чашей выставил граненые стаканы. Проворно разлив, он с демонстративной лихостью опрокинул «первый — со свиданьицем», лихорадочно соображая, как же уговорить эту куклу деревянную хотя бы пригубить. Но «кукла» без тени смущения повторила котькино действо, на долю секунды разомкнув пепельные губы и тут же снова сжав их в одну полоску. Котька подивился — она вроде бы и не сглотнула, точно и не в себя. Не во рту же держит, первач-то крепенек, двойной очистки…
Он беззастенчиво смотрел ей прямо в лицо (его простодушной деликатности не хватило на то, чтобы понять: на некрасивых женщин так пристально не смотрят), и опять — впервые в своей практике — не мог найти ни одной черты, которую можно было бы назвать недурной. Конечно, Котька не дурак был и соврать, но безошибочная интуиция подсказала, что она выслушает, и не поверит. А весь смысл котькииых стараний и заключался в том, чтобы родить и выпестовать эту веру.
Он опечалился и налил еще по одной. Привычные заклинания «и сбудется, и слюбится» не приносили ни малейшего результата. Котька подливал, втихомолку радуясь, что на кухоньке еще несколько трехлитровых балок, да и аппарат побулькивает — успел, проходя мимо, наладить одной левой. Умелец. Только не в коня корм. Скорее он сам с копыт слетит, чем эта черносливина сушеная. Вот это точно! Сушеная и есть. Только с чего ты так посохлась, девонька? Обидели? Обделили? Нет, была бы злость. А тут только тоска смертная. Знать, сама отпела ты себя на веки вечные, горемыка неневестная, положила крест на своей жизни, и один Господь ведает, чем тебя пронять-одарить…
Одарить! Котька аж расплылся в пьяной, счастливой улыбке. И как это он до сих пор не допер?..
Он поднялся, тяжело опираясь о цветастую замызганную клеенку. Погрозил пальцем:
— А ты — ни-ни! Ни с места. Жди, я ща… Порушу я твою тоску подлую. Расцветешь ты у меня алым цветиком…
Приговаривая так, добрался — по стеночке, по стеночке — до хозяйкиной двери. Нашарил в заветном уголке ключ. Долге возился, отмыкая. Запретная для него комната пахнула помадными бабьими красками, недовыделанной кожей и вонючим жучком. Котика поматывая головой, чтобы хоть немного очухаться, уставился на груду заморского барахла, сваленную на двухспальной кровати Это было чужое, и мысль об этом охолодила его.
— С получки сквитаемся, — пробормотал ок, твердея в своем намерении. — Отдам. Вотрое. Не для себя ж…
Он попытался сосредоточиться, соображая, чем бы горькой гостьюшке своей подфартить. Но перед ним в прозрачных пакетиках поблескивали, как карамельки, разноцветные турецкие футболки, топорщились несгибаемые синие портки, ластились пастельные одноразовые трусишки; глазасто пялились коробочки с кругляшками теней, чопорно хоронились чернолаковые раковинки шанельной пудры; навзничь, шпильками кверху, шлялись парчовые лодочки гвардейского калибра… Не то. Все это было не то. И вообще не то…