Шрифт:
– Ползешь?
И рядом я увидел подошвы его ног, его старые стоптанные сапоги. Они были как огромные столбы. Он ступил, и, как глыбой, придавило сапогом половину моего тела, и, конечно же, вмиг расплющило бы меня, если б он захотел. Я извивался – сапог, чуть придавливая, увеличивал боль, и я уже боялся разорваться от переполняющего меня давления моей же внутренней жидкости.
– Ну? – Был его первый вопрос. – Грешил?
Я хотел ответить: «Сам, мол, все знаешь – зачем же спрашиваешь?» – но голоса у меня не было, я даже пискнуть не мог; я только заизвивался сильнее и подобострастнее.
Он (там, наверху), вероятно, покачал головой.
– Грешите, – проговорил он с упреком, – землю всю поганите.
Я вновь заизвивался, телодвижениями отвечая – я, мол, как все. Я как все, и какой же с меня спрос.
– А почему же жить хочешь?
– Все ведь хотят.
– Опять все... Мало ли чего хотят все. – Старик передразнил, повторил мою (в переводе на язык) извивающуюся интонацию. – Ты-то почему хочешь жить?
Он прижал меня жестче и грубее; я совсем помутился, вздулся и вот-вот мог, разорвавшись, растечься.
– Что в своей жизни ты делал – рассказывай.
Как ни стыдно сознаться, я стал лепетать (извивами вздувшегося тела), лепетать о каких-то своих достоинствах. Тут обнаружилось удивительное: так легко говорить о своих прорехах, так просто перечислять скользкие или поганенькие поступки, сделанные хоть год, хоть десять лет назад (в припоминании есть даже своя покаянная сладость), однако, когда я попытался сказать, чем я хорош, это оказалось непосильно, это звучало жалко, даже, пожалуй, нелепо и уж точно неуместно.
Я заизвивался вновь, – не зная, что вспомнить и что сказать, я стал лепетать, что я, мол, не умею себя хвалить. У нас, мол, принято, чтобы хвалили другие.
– Другие?
– Да.
– И как же они хвалят?
– Ну как. Я сделаю ему что-нибудь полезное, хорошее, доброе – он меня похвалит. Надо сделать человеку что-то полезное.
– Хорошо живете, – фыркнул старик.
Сапог, придавливавший меня, ослабел. Все тело мое заныло; я пополз, волоча за собой нижнюю половину, которая была все еще в шоке и тянулась за мной, как неживая. Старик произнес сверху:
– Ладно, поживи, даю отсрочку.
Солнце грело, вода была недалеко; я настолько обрадовался возможности жить дальше, что осмелел. Я спросил, за что он дает мне отсрочку, хотелось бы знать. Я повторил движением тела:
– За что?
И он сказал, за что. Он и без меня все знал; сразу и легко прочитав мою жизнь, он назвал некую, на мой взгляд, безделицу, пустяк – и я замер в шоке, как и мое тело; я никак не мог осмыслить: то, что он назвал, не было ни достоинством, ни хорошим поступком, скорее всего, это было, пожалуй, моей слабостью.
– Но ведь это есть у многих, – обескураженно пискнул мой голосок.
Он сказал:
– А я многим даю отсрочку.
И тут он добавил еще три слова:
– Много извиваешься, червь, – и пнул меня ногой, чтобы больше не видеть. Удар был сильный, но, по-видимому, достаточно рассчитанный и не без крохи гуманности: тело не лопнуло, оно спружинило, я взлетел в воздух, – и вот, перелетев через пригорок, шлепнулся в какую-то канаву с водой, к которой я давно и долго полз, алчный, по запаху.
8
Голоса не надо путать с вдохновением; вдохновение – это состояние пишущего, голос же, говоря грубо, материален – он несет в себе, например, желтые вершины гор, или степь, или Курский вокзал, он несет в себе ту или иную боль, то или иное поразившее тебя, но вполне конкретное человеческое лицо, конкретно улицу или конкретно поселок. Голос существует и тогда, когда он не слышен: он притих, не более того. С точки зрения вбирания в себя голос достаточно широк и несет в себе все и всякое; и если кто-то захочет найти в нем свою исключительность или даже свою болезнь, он ее там найдет.
Голоса имеют свою жизнь во времени: от и до. Голоса возникают, то есть однажды рождаются, – некоторое время они будоражат тебя, напоминают, подначивают, тревожат, достигают наибольшей силы, это пора их зрелости – потом они гаснут, слабеют. А затем, как и положено живым, голос умирает, он смертен. Прожив отпущенный ему природой век, месяц или год, или, скажем, три года, голос умирает в тебе, оставшись чаще всего нереализованным. И однажды тебя начинает будоражить другой голос – следующий.