Шрифт:
Прокл и боялся мук, и где-то даже стремился к ним, ведь тогда он пожертвовал бы жизнью так же, как Спаситель, хотя это было весьма самонадеянно, и грех было так думать. Вон любимый и ближайший сподвижник Помазанника, иудей Шимон, по прозвищу Петрос, тот даже попросил его вниз головой распять. Считал себя недостойным быть казненным, как Господь.
Но все равно, при всех этих глубокомысленных и благочестивых рассуждениях, Прокл очень не хотел умирать и мучений боялся. Поэтому маленьким мотыльком билась внутри огромная надежда — а вдруг?
И нате вам. Полба погремел засовом, и маленькая надежда превратилась в огромное всепоглощающее счастье. Обреченные обнимались, кричали, плакали, падали на колени и молились, кто как умел. Только несколько человек сразу же ринулись к двери. протискиваясь мимо объемистого Полбы.
— Иди-иди! — подтолкнул Прокла тюремщик. Легонько подтолкнул, не зло. — Императора благодари. Он вашу ересь простил и разрешил. Теперь можете спокойно поклоняться своим богам.
Полба, понятно, не сильно разбирался в теологии, ему было все равно, кому поклонялись эти вероотступники.
Стараясь не бежать, пытаясь сохранить остатки достоинства, сдержать грохочущее сердце и нестерпимую радость, Прокл тоже вышел из камеры, протопал длинным коридором мимо равнодушного привратника и вышел на залитую солнцем улицу. Зажмурился. Сердце все колотилось. И от радости даже подташнивало.
— Господи, Спаситель Помазанник. Спасибо Тебе за радость эту, за спасение моей недостойной души! — шептал он пересохшими губами, подняв голову вверх и жмурясь от яркого солнца. — Знаю я, что это чудо! Знаю, что недостоин я Твоей милости! И только благодарить Тебя могу я, посвятив жизнь свою служению Тебе. Ты мне эту жизнь подарил — Тебе я ее и вручаю.
Ему самому было немного неудобно от того, что он так разнервничался, но что-то же надо было сказать?
А еще надо было решить, куда идти.
Он не знал, сколько просидел в этом каменном мешке, что произошло за это время, он помнил только одно: как за ним пришли, выдернув из привычного и размеренного существования коммуны, и забрали, как забрали всех. И кто теперь живет в том большом доме, где жили они? Кто-то же живет.
Так куда теперь? Прокл решил: к Александру. Все же тот был главным, был старшим, самым знающим. Александр умел четко и просто отвечать на самые сложные вопросы, и наверняка найдет, что сказать теперь единоверцу, спасенному от жуткой погибели. Или куда направиться и чем заняться. Если удалось избежать смерти, то надо как-то устраиваться в жизни.
Единственное, что смущало Прокла, — это то, что к Александру надо было идти среди бела дня. Словам Полбы о том, что теперь их вера благосклонно разрешена сверху, Прокл как-то не очень доверял. А выдавать не только главу общины, но и умницу и великолепного организатора очень не хотелось.
Только выхода не было. Надо довериться сведениям обжоры-тюремщика.
Осторожно, петляя кривыми улочками, Прокл подошел к заветному дому. Решил все же дождаться хотя бы сумерек, а пока несколько часов бесцельно слонялся по великому и славному городу, подмечая перемены, произошедшие за время его заключения. Перемен было немного, однако неуловимо чувствовалось, что времени-то прошло ох как немало. И дело было не просто в том, что сменилась власть, — она и раньше менялась с разной степенью частоты. Сменился настрой. Вот не объяснишь, а чувствуется. Очень любопытно.
У дома пресвитера стоял здоровый мужик с длинным шестом. Прокл попытался обойти его, но мужик бесцеремонно преградил ему путь своей дубиной.
— Куда?
— К Александру.
— Зачем?
Вопрос обескураживающий. Действительно, зачем?
— Надо.
— Не надо! — отрезал мужик и шестом легонько стал отталкивать Прокла от двери.
— Надо! — отчаянно защищался Прокл, пытаясь прорваться внутрь. — Надо! Я его друг! Я его ученик!
— Не надо, врать не надо! — мужик был сильнее. — Иди отсюда, видали мы таких друзей.
— Пропусти его, Савва, — раздался вдруг до слез знакомый голос. — Это свой.
На пороге дома стоял Александр, поседевший, полысевший, но все такой же улыбчивый и родной. Он раскрыл руки для объятий, и только тут Прокл ощутил, сколько времени прошло, как он соскучился, и все, что накопилось, вдруг вырвалось наружу: он кинулся, прижался к епископу и против воли своей разрыдался. Как-то разом вспыхнуло все: и страх, и боль, и одиночество — и теперь он не мог сказать ни слова, только жалобно и шумно сглатывал, когда слезы переполняли, и крепче прижимался к тому человеку, который был единственным свидетелем счастливой, интересной, насыщенной и такой теперь далекой жизни Прокла до каменного мешка. И это было второе чудо за день, и Прокл боялся, что его разорвет от такой невиданной милости Спасителя.
— Ну, ничего, ничего, — гладил его по волосам Александр. — Главное дело, что живой. Руки-ноги целы, голова цела, значит, мы с тобой еще повоюем во славу Господа нашего, значит, воля Его сильнее властей на Земле предержащих, помнишь же? Явил тебе сегодня Помазанник чудо, а?
И Прокл, сквозь слезы, кивал.
— Худющий-то какой! — смеялся пресвитер. — Ладно, пошли в дом, голодный, поди.
Прокл должен был бы есть жадно, обеими руками хватая все те яства, что неожиданно возникли на столе епископа Александра. Но он изо всех сил сдерживал себя: тюрьма — великолепный учитель терпения. Брал по кусочку, осторожно отправлял в рот. Он и половины названий блюд не знал или позабыл за давностью, но было вкусно, и с каждым куском все труднее становилось сдерживаться и не начать запихивать в себя горстями все подряд. После Полбы-то — «раз в день каждый день» — и не так оголодаешь.