Шрифт:
— Здравствуй, мой мальчик, — сказал он, ухмыльнувшись и крепко сжав мое плечо. — Пойдем отсюда?
— Конечно, папа.
Я забросил дорожную сумку на плечо, не дав ему перехватить ношу. На стоянке я спросил, не хочет ли он пустить меня за руль, и тут же пожалел: он послал мне суровый и насмешливый взгляд, достал из кармана очки, протер их носовым платком и надел.
— Давно ты водишь в очках? — спросил я, чтобы загладить свой промах.
— О, мне давно полагалось бы, но я прекрасно обходился без них. Теперь признаюсь, что с очками на носу немножко легче.
Он завел мотор, и мы уверенно выехали со стоянки. Я заметил, что он ведет машину медленнее, чем мне помнилось, и что сидит, подавшись вперед: возможно, ему нужны были новые очки. Мне подумалось, что упрямство — главная черта, которую он передал своему единственному ребенку. Оно поддерживало каждого из нас и давало силы, но не оно ли сделало нас одинокими?
Глава 56
МАРЛОУ
Наш дом стоит всего в нескольких милях от станции и недалеко от реки, в старой части города. В этот раз при виде крыльца в конце короткой, но печальной кипарисовой аллеи у меня отчего-то сжалось сердце. Прошли десятки лет с тех пор, как я последний раз видел мать, открывавшую эту дверь; не знаю, почему в этот раз мне было тяжелее, чем обычно.
Я скрыл свои чувства: что могло быть для отца больнее, чем эта боль, высказанная вслух? Заметил только, как хорошо выглядит двор, чтобы дать ему повод показать на подстриженную на прошлой неделе изгородь и скошенную ручной косилкой траву. В воздухе знакомо пахло самшитом: по сторонам двери стояли цветочные горшки. Двор, во всяком случае перед крыльцом, был невелик, построивший этот дом в восемнадцатом веке купец хотел быть поближе к улице. Задний двор был просторнее, переходил в заросший сад и огород, которым когда-то в свободное время занималась мать. Отец и теперь каждое лето высаживал помидоры, и среди них кудрявились несколько кустиков петрушки, но садовник из него был не чета ей.
Отец отпер дверь и пропустил меня в дом, и меня, как всегда, обступили знакомые с детства вещи и запахи: вытертый турецкий ковер в прихожей, угловая полка, на которой приютился керамический кот, вылепленный мной в школе и расписанный глазурью по книжке о древнеегипетском искусстве. Мать, давшая мне книгу, гордилась моими ловкими руками и острым глазом. Должно быть, каждый ребенок мастерит такие неуклюжие поделки, но не каждая мать сохраняет их навсегда. В передней дребезжала и хлюпала батарея отопления — она никак не напоминала восемнадцатый век, зато обогревала нижний этаж и издавала запах, который мне всегда нравился, — как свежевыглаженная одежда.
— Включил с утра, — извинился отец. — Лето выдалось чертовски холодное.
— Хорошая мысль.
Я поставил сумку у батареи и прошел в ванную при кухне вымыть руки. Дом был опрятным, чистым, приятным, полы блестели, — в прошлом году отец поддался на мои уговоры нанять домработницу, польку из Дип-Ривер, приходившую к нему раз в две недели. Отец говорил, что она надраивает даже трубу под кухонной мойкой.
— Мать была бы довольна, — заметил я, и ему пришлось согласиться.
Когда мы оба умылись, он доложил, что, хотя и поздновато, накормит меня супом, и стал переливать его в кастрюлю на плите. Я заметил, что руки у него слегка дрожат, и на этот раз убедил его позволить мне приготовить обед: разогреть суп, выложить на тарелки пикули и хлеб с отрубями, заварить любимый им английский чай и согреть молоко, чтобы чай от него не остыл. Он сидел в плетеном кресле, купленном матерью, в углу кухни, и, не называя имен, рассказывал о своих прихожанах. Я все равно угадывал почти всех: они или их повзрослевшие дети не покидали его много лет. Одна потеряла мужа в автомобильной катастрофе, другой после сорока лет учительства в старших классах ушел на пенсию и отметил это событие негласным, но очень острым кризисом веры.
— Я сказал ему, что мы ни в чем не можем быть уверены, кроме силы любви, — рассказывал отец, — и что он не обязан верить в тот или иной источник этой любви, если он продолжает отдавать и принимать ее.
— И что, вернулся он к вере в Бога? — спросил я, отжимая чайный пакетик.
— О, нет. — Отец сидел, непринужденно свесив руки между коленями, глядя на меня прозрачными глазами. — Я этого и не ждал. На самом деле он, вероятно, давно не верил, просто работа учителя не оставляла ему времени заняться этим вопросом. Теперь он приходит ко мне раз в неделю поиграть в шахматы. Я, конечно, стараюсь его побить.
«И, конечно, стараешься, чтобы он чувствовал себя любимым», — добавил я с безмолвным восхищением. Отец никогда ни словом не осуждал мой природный атеизм, даже когда я в школьные годы с молодым задором провоцировал его на спор. «Вера — это просто то, что для нас реально», — всякий раз отвечал он мне, потом добавлял цитату из святого Августина или из какого-то суфийского мистика, отрезал мне кусок груши или раскладывал шахматную доску.
За ленчем, завершившимся кусочками темного шоколада, любимым лакомством отца, он спросил, как у меня с работой. Я не собирался говорить с ним о Роберте Оливере. Я смутно ощущал, что мой интерес к этому человеку может показаться несправедливостью по отношению к другим пациентам, если не хуже, что я не смогу оправдать поступки, на которые пошел ради Роберта. Но тут, в глубокой тишине столовой, я вдруг принялся за рассказ. Я, как и отец, не называю имен своих пациентов. Отец слушал с неподдельным интересом, намазывал хлеб маслом и молчал: он, как и я, всему предпочитает портреты людей. Я передал ему свои разговоры с Кейт, умолчал о возвращении к ее дому вечером и о том, что приглашал Мэри в ресторан. Возможно, он простил бы мне и это — для него было естественным счесть, что я заботился прежде всего о Роберте.