Шрифт:
Не приходится поэтому удивляться, что впечатления от прочитанной книги заставили молодого писателя попытаться совместить книжные образы, передающие не отягченную строгими нравами атмосферу французского общества начала XVIII века и пугающего обычного человека реальность своих собственных переживаний на самой страшной войне в истории человечества.
И все же, наверное, не стоит преувеличивать влияние произведения аббата Прево на идею создания книги, которую вынашивал Астафьев, — книги о любви на войне. Тем более что, по его же словам, от первоначального наброска в десять страниц, который он сделал по горячим следам, под впечатлением романа Прево, в итоге осталось всего несколько слов.
Много лет искал Виктор Астафьев своего героя. Как заметил литературный критик А. Ланщиков, он искал характер, через который выразилась бы правда того времени, когда чувство долга потребовало от его поколения великих жертв и того духовного напряжения, что порой бывает выдержать не легче, нежели самые тяжелые физические нагрузки.
В итоге писатель находит такой характер и выводит своего героя на рубеж главного испытания — испытания войной.
Не удивительно, что после такого длительного «подготовительного периода» Астафьев в повести «Пастух и пастушка» предстает во всей зрелости своего писательского мастерства. Поразительная емкость письма, отчетливость каждого образа и композиционное совершенство позволяют ему на страницах небольшого произведения показать трагизм войны через небольшой эпизод из жизни подразделения, которым командуем вчерашний мальчишка Борис Костяев.
Действие повести начинается с описания напряженного боя, когда противник делает отчаянные попытки прорвать кольцо окружения и избежать неминуемой гибели. И каждый наш солдат чувствует свою личную ответственность за исход операции — не выдержит батальон, рота, взвод, и разомкнется кольцо окружения. В этом кровавом единоборстве трудно выделить особых героев — героизм стал нормой, а война — работой. Взвод лейтенанта Костяева выстоял, каждый боец сделал все, чтобы обеспечить общую победу. В ходе боя людей отличали друг от друга разве лишь степень военной сноровки да должностные обязанности.
Окончен бой. Эвакуированы раненые, погребены павшие. Оставшиеся в живых из взвода лейтенанта Костяева расположились на отдых в уцелевшей избе, в которой усилиями молодой ее хозяйки Люси повеяло вдруг далеким домом и чем-то схожим с прежней, мирной жизнью. Солдаты едят, пьют самогонку, разговаривают… И тут с них как бы спадает некая пелена и открываются характеры, в которых рельефно проступают различия, невидимые в повседневных военных буднях. Каждый участник только что утихшего боя обретает свое неповторимое лицо, очерчиваются сложные взаимоотношения людей, нивелированные в бою единственно возможным и необходимым в нем чувством взаимовыручки.
Солдаты вышучивают молоденького и незадачливого Шкалика, «приписавшего» когда-то себе два года, чтобы попасть в ремесленное училище, и попавшего на два года раньше, чем положено, на фронт. Они с уважением относятся к службе расторопных Малышева и Карышева («Воевали алтайцы, как работали, без суеты и злобы. Воевали по необходимости, да основательно. В „умственные“ разговоры встревали редко, но уж если встревали — слушай»). По-разному побаиваются лихого и сноровистого вояку старшину Мохнакова и бывшего сельского пожарника, скользкого человека — рядового Пафнутьева…
Если для Бориса мир терял свои очертания и в его сознании начинали путаться «предметы, лица солдат», то читатель, напротив, начинает все отчетливее и отчетливее различать их. Но тут действие притухает — наступает ночь, и героев одолевает столь необходимый теперь для них сон. Однако и ко сну каждый отходит по-своему, не в силах «справиться» со своим характером. По-отечески заботливо укладывает Ланцов «разбушевавшегося» Шкалика, а сам отходит ко сну тяжело и не сразу:
«Корней Аркадьевич поднял голову, с натужным вниманием уставился на Люсю.
— Несчастное дитя! — Хозяйка потупилась, а он потискал обросшее лицо. — Простите старика! Напился, как свинья. И вы, Борис, простите! — Корней Аркадьевич уронил голову на стол, пьяненько всхлипнул. Борис подхватил его под мышки, свалил на солому. Люся примчала из чистой половины подушку, подсунула ее под голову Корнею Аркадьевичу. Почуяв мягкое под щекою, он захлюпал носом: — Подушка! Ах вы, дети! В какое время родились! Как мне вас жалко… — он пошлепал губами, выдул носом свист и таким вот образом отошел ко сну».
Но даже и во сне, когда утихшее сознание не руководит ни словом, ни поступком, когда, собственно, нет места ни слову, ни поступку, не стираются признаки индивидуальности. «Люся поставила канистру на подоконник, смела со стола объедь и вытряхнула тряпку над лоханкой. Борис глядел на разметавшихся, убитых сном солдат, куда бы лечь. Шкалика — мелкую рыбешку, выдавили наверх матерые осетры — алтайцы. Он лежал поперек народа, хватал воздух распахнутым ртом. Похоже было — кричал что-то во сне. Квасил губы Ланцов, обняв подушку. Храпел Малышев, и солому, как в буран, трепало возле рта его. Взлетали планки медалей на булыжной груди Карышева».