Шрифт:
— А, да, впрочем, — махнул он рукой и закрыл книжку. — И я дурак! все равно не поймешь… Не отберут, друг, и не дадут, нечего и думать…
— Вон не желаешь ли, друг, в Сибирь? — с ехидством вступился заметно уже сделавшийся пьяным Иван Захарыч, — сколько угодно там земли… Придумали же, а?.. Ловко!..
— На кой она мне шут, Сибирь-то? — сказал торфяник. — Кому жисть не мила, с богом!
— Их бы, чертей, самих в Сибирь-то выслать! — закричал Иван Захарыч и стукнул рукой по краю стола. — Истинный господь, самое им там место… Забрали, братец ты мой, всю власть себе в руки, как хотят, так и воротят… А об нашем брате ни фига не понимают… — И, мигнув Сысой Петрову на чайник, он сказал: — Сделайте милость, налейте… душа горит.
Сысой Петров еще наполнил стакан и заметил:
— Не ори ты только, столяр… поаккуратней будь… попадет ведь, ей-богу…
— Э-э-э, — махнул Иван Захарыч рукой, — наплевать! Все одно уж… доколачивают пущай… сбили меня с панталыку, пущай доканчивают!..
— Господа, ишь, теперича все, сказывают, в Думе-то? — сказал торфяник.
— Они, все они! — закричал Иван Захарыч, глотнув водки. — Вся власть теперича ихняя… Черносотенцы, злая рота!..
— Та-а-ак, — протянул торфяник и, помолчав, улыбнулся. — Ты говоришь, вон, черносотенцы… значит, это те, которые против, чтобы нашему брату хорошо было… та-а-ак! А ведь я, братец ты мой, допреж не знал этого… Я так полагал: черносотенцы — мы, провославные хресьяне… чернядь, тоись… Спасибо, один вот, неплошь тебя, человечек вразумил…
Чортик засмеялся и, обернувшись к Сысой Петрову, сказал:
— Ну что там, читай…
— Да что читать-то?.. Все, небось, одно… «Произошел крупный инцидент, почти скандал, еще более обостривший и без того натянутые отношения думских партий».
— Полаялись, значит, опять! — сказал Чортик.
— А больше-то им и делать нечего! — обрадовавшись случаю, подхватил Иван Захарыч.
Теперь он уже окончательно отошел, берет «своей рукой» чайник и пьет не из стакана, а прямо из носка…
Сысой Петров хмурится, но молчит… Чортик смеется и говорит:
— Пошла душа в рай!.. «Шире дорогу, Любим Торцов идет!» Опять, значит, по-вчерашнему… Смотри, Елисей, Хима изукрасит… Как домой-то пойдешь?
— Как, как? — сердится вдруг Иван Захарыч и таращит на него пьяные глаза. — Как?.. Ногами!.. Вот как!..
— Будешь орать, и здесь еще попадет…
— Этто от кого жа?!
— А вот от Коныча.
— А эттого не желает, а-а-а?.. Нет, погоди! Не имеешь права коснуться… Кто я, а?.. Гражданин!.. Что в милостивом манифесте сказано было… забыл?.. Неприкосновение к личности, вот что… Дык какую же он имеет возможность коснуться меня, а?..
— Я ж тебе, чудак-баран, сейчас только читал на счет прикосновения-то… Наставят банок, вот тебе и неприкосновение к личности.
— Не имеет пра-а-ва!
— Ну да!
— Брось… не дразни его, — говорит Сысой Петров.
— Меня дразнить нечего-с, — вскочив вдруг с места и начиная левой рукой колотить себя в грудь, кричит, привлекая на себя общее внимание, Иван Захарыч. — Я не собака-с… будет… полаяли-с… Можно сказать, с самого с того момента, как из материнской, царство небесное, утробы-с свет узрел, только и помню: лаяли да били, били да лаяли… Тятька, покойник, бывало, бил… Братец Никанор Захарыч в ученье отдали — били… Когда же конец-то, господи, владыко живота моего!.. Доколе же? Женили вот, в дом взошел… Соплюон, бог с ним, не тем будь помянут, устроил… дети пошли… Дума вот… Думал, авось, мол, отдышка, просвет… Ан вот тебе, заместо отдышки-то, крышка!..
Что же этто такоича значит! — завопил он еще пуще, тараща помутившиеся глаза на торфяника и не переставая бить себя в грудь. — Про тебя вот, про сукина сына, про серого чорта, в каждом номере печатают, а про меня ничего, позабыли!.. Хуже я тебя, что ли, а?.. Хуже?.. Ты оброк платишь, а я нет, а?.. А я нет?..
— А это ты уж у них спроси, — сказал торфяник. — У них… Им, стало быть, виднее!..
Слова эти, сказанные с убийственным равнодушием, переполнили чашу. Иван Захарыч побагровел и заорал, ударяя кулаком по етолу, на весь трактир:
— Они… Га-а-а… они!.. Да их вместе с тем, кто им потачку-то дает, их надо…
Но договорить ему не пришлось. Подбежал Коныч и, с перекосившимся от злобы лицом, своей длинной, как у гориллы, рукой, твердым, как чугунная гирька, кулаком, ударил, ни слова не говоря, Ивана Захарыча «в рыло».,
— Ло-о-вко! — воскликнул торфяник и крякнул от удовольствия…
Иван Захарыч как-то чудно, точно поросенок, хрюкнул и упал на пол, ударившись затылком о скамейку.
Коныч, ругаясь, схватил его за воротник, поднял, встряхнул, как какой-нибудь пустой куль, ударил еще раз сзади по уху и, подтащив к порогу, ткнул в дверь, отчего последняя, завизжав блоком, распахнулась настежь. Тут Коныч ударил Ивана Захарыча еще раз на прощанье по шее и, со словами: «Вот тебе, сво-о-о-лота!» — спихнул с крыльца…
Иван Захарыч, растопыря руки, как птица крылья, слетел со ступенек вниз и, уткнувшись лицом в грязь, распростерся на мостовой, похожий на бабу, лежащую на родной могиле и громко голосящую…
Неподалеку, шагов за тридцать от места происшествия по ту сторону улицы, под навесом спасался от непогоды городовой Пеунов.
Коныч крикнул его, и когда городовой торопливо, не разбирая грязи, подбежал, — сказал, указывая на Ивана Захарыча:
— Распорядись, Климыч… сделай милость, убери эту падаль, утиши… Надоел, сукин сын, пуще чорта!.. Ужо зайдешь…