Авилова Лидия Алексеевна
Шрифт:
— Слишком много, слишком много комплиментов! — с досадой прервал ее Павел Аркадьевич.
— Хорошо. Довольно. Я хотела восстановить ваш образ таким, каким он представлялся мне тогда. И я думала, что быть любимой таким человеком — это узнать рай на земле. Себя я считала такою маленькою, ничтожною, недостойною… Не бойтесь! Вы думаете, что теперь, наговорив вам столько любезностей, я начну развенчивать вас. Нет! нет, вы все тот же. Но, видите ли: если такие люди, как вы, не умеют любить… Нет, я не так выразилась! Если такие люди, как вы, не стыдятся любить ради одной прихоти, ради самого низкого наслаждения, если они с своею отзывчивостью, умом и добротой становятся грубы, глухи и бессердечны, у кого, в чьей душе искать другой любви, о которой едва ли не в каждом женском сердце запала томительная и неясная тоска? Надо ли искать любви, Павел Аркадьевич? Верить ли в нее, если ее ни заслужить, ни выстрадать нельзя? Дорожить ли ей, если она, не разделенная, мучительная, каким-то роковым образом способна вызвать не сострадание, а насмешку и презрение? Лицо Анны Алексеевны сильно побледнело.
— Антракт, кажется, кончен, — поспешно добавила она.
— А вы опять вернулись к философии, — язвительно заметил Павел Аркадьевич. — Было время, когда вы считали всякое рассуждение ложью. Жизнью, правдой жизни вы называли то наслаждение, о котором теперь отзываетесь с такою великолепною презрительностью.
Она едва заметно вздрогнула и остановилась.
— Я? — чуть слышно переспросила она.
— Вы, вы. Признаюсь вам, я был очень приятно удивлен. В начале нашего знакомства, в то счастливое время, когда вы еще мечтали открыть рай на земле, вы до крайности любили отвлеченные разговоры. Боже, о чем только не перетолковали мы с вами! Полный курс разных туманных теорий, понятий. Конечно, это было прекрасно в то время… Это позволяло мне засиживаться у вас позже положенного часа. А Иван Николаевич мирно дремал в своем кресле. Чего я боялся, так именно того, что ваша страсть к заоблачным сферам не покинет вас и потом. Да, я боялся излишней идеализации, возвышенных сентенций. Ха-ха! Вы не удостоили меня даже тени иллюзии, до того вы были просты! Искренни и просты.
Анна Алексеевна медленно провела рукой по лбу и волосам.
— Не удостоила иллюзии? чего?
— Ну, как чего? любви. Предполагалось же, что мы любим друг друга?
Она подняла голову и взглянула на него странными, почти безумными глазами. Бледные губы ее улыбались.
— Разве я не была именно такою, какою вы хотели меня видеть? Разве я не угадала вашу тревогу и не успокоила вас вовремя? Разве я не дала вам всего, чего вы могли желать от меня?
— Анна Алексеевна! — едва не вскрикнул удивленный Павел Аркадьевич.
— Разве я не избавила вас от скуки и раскаяния именно тогда, когда вы уже чувствовали их приближение? Разве я причинила вам страдание, зло?
— Однако… во всяком случае… вы первая… — бессвязно заговорил он.
Анна Алексеевна опять улыбнулась.
— Иллюзии вам я не дала! — тихо и грустно повторила она. — Но как же вы не заметили, что я любила вас, если вам нужна была моя любовь? Нет, умоляю вас, — быстро заговорила она, заметив, что он готовится возражать ей, — умоляю… На один только раз… оставьте этот тон, которым вы причиняете мне такую боль. Да, это правда: я любила вас. И когда я увидала, когда я поняла, на какую роль я могла быть пригодной в вашей жизни, — я покорилась. Я всегда считала себя такой маленькой, ничтожной… Я покорилась. Но не могу я еще и теперь освободиться от чувства какой-то глубокой обиды, какой-то жестокой несправедливости. Что я сделала с своей душой? Отчего я сама уже не верю в нее? Я чувствую постоянное угнетение, и я стала так покорна и смиренна, как будто у меня никогда не было гордости. Вся жизнь моя испорчена, и мне кажется, что то пятно, которое я сделала на ней, расползается все больше и дальше, и не будет никогда дня, когда я уйду от него и оставлю его позади. Мне не хочется жить. И когда я думаю о смерти, я испытываю чувство радостного освобождения.
Она вздрогнула, как будто очнулась от забытья.
— Но… зачем все это? к чему? Идите… Видите, никого уже нет. Если не увидимся больше… Нет, ничего не надо! Идите… Я домой.
— Налево! — свирепо крикнул Павел Аркадьевич извозчику. — У подъезда! стой!
Он скинул шинель на руки швейцара и уже без всякого раздумья побежал вверх по лестнице. Дверь квартиры была открыта. Из гостиной слышался непрерывный, монотонный голос.
— Над ней! неужели над ней? — почему-то с ужасом подумал Павел Аркадьевич.
На пороге он остановился. Высокий старик, медленно повернув голову, равнодушно взглянул на вошедшего и продолжал читать на тот особый лад, от которого жутко и тяжело становится на сердце.
Гроба еще не было, и покойница лежала на столе. Павел Аркадьевич принудил себя взглянуть на нее издали и сразу заметил только ее ноги. Они были обуты в белые туфли, и подошвы их, тоже белые, чистые, поднимались рядом носками вверх. В этих туфлях ей уже не суждено было сделать ни одного шага, и земной прах не должен был коснуться их.
— Неужели это она? — опять спросил себя Павел Аркадьевич. Какое-то странное любопытство овладело им, и он пошел прямо к покойнице, ступая так осторожно и бесшумно, как будто он мог разбудить ее.
Да, это была она. Он остановился и впился глазами в ее лицо. Она улыбалась, и в этой улыбке было столько спокойствия — безмятежного, ясного спокойствия, что, глядя на нее, верилось в непроницаемую тайну смерти, которая не уничтожает человека, а только указывает ему новую жизнь, новый способ существования. Душа радостно освобождается от своей оболочки и запечатлевает на ней свое последнее земное ощущение.
— Я не хотела бы жить! — припомнилось Павлу Аркадьевичу. Значит, она говорила правду, если лицо ее так радостно и спокойно. Она тосковала о своей чистоте, о своей попранной гордости. Кто знает? Не улыбалась ли она теперь своей прошлой печали, как улыбается взрослый, вспоминая свои детские огорчения? Не поняла ли она ничтожество своих самолюбивых страданий перед красотой и силой поруганной, униженной, но сознательной и глубокой любви?
— Хирела, батюшка, хирела… А тут слегла, да и отдала богу душеньку.