Шрифт:
Иными словами, есть основания считать, что за ударом по правым стоят Ежов и Каганович. Важно правильно оценить значение этого поворота. Здесь надо сделать еще одно важное отступление. В расстрельных списках, представленных Сталину на утверждение, есть пять крайне интересных. Направлены они центральным аппаратом НКВД (т. н. «Москва-Центр»): 15 мая 1937-го (один список), три — Московским областным управлением (15 мая, 14 июня и 26 июня) и один — Ленинградским областным управлением 6 мая 1937 года. Особенность этих списков в том, что, в отличие от направленных ранее и позднее, они содержат разбивку осужденных по политическим группам: троцкисты, «правые», «децисты». Часть действительно участвовала в деятельности оппозиционных групп. Так, в списках оказались, например: журналист Слепков Александр Николаевич, Котов Василий Афанасьевич (в 1937 г. управляющий трестом «Госотделстрой»), Угланов Николай Александрович (в 1937 г. — управляющий тобольским «Облрыбтрестом»), Яглом Яков Кивович (в 1937 г. — начальник Главного управления консервной и плодоовощной промышленности Наркомата пищевой промышленности СССР). В 1928–1929 гг. они были видными представителями группировки правых и поддерживали Бухарина и Рыкова.
Всего в этих пяти списках 235 человек (данные есть по 206, то есть 88 %). Троцкистов из них — 158 (есть данные по 138 — 87 %), «правых» — 77 (есть данные по 68–88 %).
Внимательный анализ этих списков позволяет определить, какими социокультурными характеристиками наделялись органами НКВД «правые» и троцкисты. Анализ проводился по возрасту, социальному положению, национальности и партийности репрессированных.
Сравнение показало, что троцкисты заметно моложе «правых»: 41 % родился уже в XX веке, среди «правых» таких в два раза меньше. Это объяснимо — именно молодые 15 лет назад услышали от Троцкого, что они — «барометр революции».
Но главные различия находятся в социально-политической и национальной характеристиках.
Троцкисты по социальному составу заметно демократичнее «правых»: среди них много рабочих — 27 человек (каждый пятый), а среди «правых» всего 2 человека (3 %). Зато среди «правых» существенно больше представителей номенклатуры (пока преимущественно хозяйственники) — 51 % против 28 % у троцкистов. Наконец, есть ясные отличия в национальности репрессированных. Среди троцкистов евреев, латышей, поляков, немцев почти треть, в то время как среди «правых» их в 2,5 раза меньше. Стоит вспомнить известную формулу 20-х гг. о том, что борьба троцкистов и «правых» — «битва Давыдовичей с Ивановичами». Иными словами, в глазах НКВД троцкисты — моложе, демократичнее по социальному статусу и более интернациональны по составу. «Правые» несколько старше, среди них качественно больше представителей партийно-государственного аппарата, и они «славянского происхождения». То есть удар по «правым» фактически на языке НКВД означал удар по номенклатуре. Именно это стоит за переносом удара НКВД с троцкистов по «правым».
Существует ряд фактов, которые плохо согласуются с концепцией Хлевнюка. Он сам пишет, что постановление 2 июля 1937 года «Об антисоветских элементах» устанавливало цифру арестованных в 259 450 и цифру расстрелянных в 72 950. Каждый регион получил соответствующие цифры — так называемые лимиты, которыми должен был руководствоваться. Осуществлять репрессии должны были так называемые тройки. В результате, как он считает, в ходе репрессий 1937–1938 гг. арестовано было примерно полтора миллиона человек и более 680 тыс. расстреляно. Из них не менее половины в результате реализации постановления от 2 июня 1937 г. По мнению Хлевнюка (да и других исследователей), регионы быстро исчерпали свои лимиты и просили Центр об их увеличении. Исследователь знает об этом, его перу принадлежит очерк о механизме «большого террора» в Туркмении с описанием «перегибов» в ходе «массовых операций». Однако Хлевнюк убежден, что «отклонения от генеральной линии» были просчитаны и терпелись в качестве «побочного вреда»: «присутствовала известная доля стихийности и местной «инициативы». На официальном языке эта стихийность называлась «перегибами» или «нарушениями социалистической законности». К «перегибам» 1937–1938 гг. можно отнести, например, «слишком большое» количество убитых на допросах или превышение местными органами лимитов на аресты и расстрелы, установленные Москвой, и т. д.». Однако о «перегибах» ли идет речь? Арестовано было в 1,5 раза, а расстреляно в 5 раз больше, чем первоначально намечено. Можно ли это интерпретировать просто как «перегиб»? Складывается впечатление, что постановление Политбюро было ударом (правда, очень сильным), который сдвинул лавину террора. Надо выяснить, кто и против кого в регионах направлял удар.
То же касается и хода национальных операций. Описывая их, Петров и Рогинский обращают внимание на то, что в среднем в ходе национальных операций было приговорено к высшей мере 73,66 % от общего числа осужденных, что существенно выше, чем характерно для кулацкой операции (около 50 %). При этом исследователи признают, что «никаких специальных директив относительно масштабов применения расстрелов по той или иной «национальной линии» не было. Не было таких директив и в отношении отдельных регионов… — здесь все зависело, полагаем мы, от настроенности каждого конкретного начальника НКВД — У НКВД. Соотношения поэтому были самыми разными»: в Армении и Грузии соответственно 31,46 % и 21,84 %, а в Краснодарском крае и Новосибирской области превышает 94 %, наконец, в «рекордной» Оренбургской области достигает 96,4 %. Здесь было бы уместно задаться вопросом — от чего зависела «настроенность» местного руководства НКВД, в чем причина таких разных цифр, если общей установки Центра не было? Не позволяет ли это поставить вопрос о том, что репрессии стали выходить из-под контроля Центра?
Подводя итог интерпретации репрессий в рамках теории тоталитаризма, следует признать, что именно в этой исследовательской парадигме выполнены наиболее содержательные работы. В целом это объясняется тем, что массовый террор лучше всего доказывает верность этой теории, на первый взгляд материал ложится в русло концепции. Однако на данном этапе видно, что собранные факты перехлестывают рамки теории. Не случайно поэтому утверждение Биннера и Юнге: «По нашему мнению, такие историки, как Рогинский, Охотин, Хлевнюк, Петров и Янсен, придают чересчур много значения реальному контролю Центра над проведением операции…» [109, с. 230].
В конце 60-х — начале 70-х ограниченность познавательных возможностей теории тоталитаризма заставило исследователей на Западе и в России обратиться к теории модернизации. В качестве примера кажется уместнее всего монография А. Ноува. Автор ставит вопрос: был ли Сталин реально необходим? С его точки зрения, сталинизм являлся продуктом индустриализации, а точнее, решения об ускоренном развитии тяжелой промышленности. Поскольку это решение было непопулярным, для его реализации необходимо было применять социальное принуждение. Отсюда возникала и неизбежность милитаризации общественной жизни и диктатуры. Ноув писал, что относиться к Сталину просто как к человеку, одержимому жаждой власти, было бы неполной правдой. Реальной причиной формирования сталинского режима была проблема индустриализации, уходящая своими корнями во время царей, войн и революций [69].
В настоящее время в нашей стране концепция модернизации сформулирована в работах А. Г. Вишневского и других исследователей. Концепция модернизации позволяет установить смысл изучаемых перемен в большой исторической перспективе, охватывающей переход российского общества от традиционных укладов жизни к его современному — индустриальному состоянию. С точки зрения исследователей, возможность применения концепции модернизации для изучения драматических событий второй половины 30-х годов определяется тем, что доминирующей тенденцией в развитии советского общества в указанный период являлась индустриализация страны, урбанизация, распространение образования, появление семьи современного типа, становление современной системы образования, здравоохранение и т. д.