Шрифт:
– Гхажш приказал тебя отпустить, если мы останемся одни. Ещё раньше, когда нас сковывали. Я смотрел, сможешь ли ты двигаться один. Ты можешь, я тебя отпускаю.
– А как ты это сделаешь? Нам же нечем расковать цепь, – я, действительно, этого не понимал, а то, что произошло потом, мне и в голову не могло прийти.
– Помолчи! Ты всё время перебиваешь и не даёшь мне говорить! Если хочешь выйти из леса, держись на полуденное солнце, выйдешь в степь, дальше, как знаешь, там всё время шарятся конееды, а у тебя нет причин их бояться. Но учти, они могут сначала ударить копьём, а потом будут разбираться, кто ты такой, если захотят. Если хочешь добраться до опушки живым, а не попасться в пасть какому-нибудь бродячему пеньку, иди так, как мы шли до этого: не приближайся ни к чему, что крепче, чем трава! Не вздумай рвать орехи или ягоды с кустов! Можешь есть всё, что растёт на траве. Можно выкапывать корни кувшинок, есть съедобные травы, если знаешь, какие. Можно есть муравьев и их личинки, дождевых червей, их здесь много. Иногда в болотах попадаются лягушки, а в ручьях – рыба. Воду здесь можно пить любую, даже болотную. Тебе понятно?
– Понятно, – эта длинная возбуждённая и, главное, правильная, без обычной орочьей грубости, речь смутила меня. От представления, что придётся есть муравьев, дождевых червей и лягушек меня чуть не стошнило. И ещё меня занимал вопрос, как Урагх собирается расклёпывать цепь.
Он не стал трогать цепь. Сначала он отдал мне свой пояс с ножнами меча, сумками и кинжалом. Затем баклагу с водой. Потом, морщась, стащил с больших пальцев стальные кольца и положил их в один из напоясных мешочков. После его клинком взрезал левый бок своей меховой безрукавки, скинул получившуюся накидку с дыркой для головы и напялил её на меня.
У него было красивое тело… Наш дрягвинский кузнец тоже был мускулист, но он был… более жирный что ли, чем Урагх. Под тёмной от грязи кожей орка ясно были видны не только жгуты мышц, но и отдельные прядки мускулов, особенно хорошо заметные на круглых мощных плечах. Большая, уродливая, косоглазая голова, с торчащими из несмыкающейся щели узких губ кривыми зубами, была чужеродным наростом на этом теле.
«Будешь уходить, оставь мне мою руку», – сказал Урагх непонятную мне фразу, поднял клинок и…
Кривое лезвие взрезало тёмную кожу на плече, рассекло обвивавшие сустав пряди мышц и сухожилий. Чёрный металл жадно грыз живую плоть, из раны высунулся белый оголовок сустава, и Урагх свистяще зашипел сквозь сомкнутые зубы. Кровь хлестала вверх тугой, высокой струёй, и брызги её оседали у меня на волосах и лице.
Это неправда, когда говорят, что орочья кровь чёрная. Чёрной она кажется в зыбком свете факелов, в темноте подгорных пещер, или когда запекается на камнях и траве под ясным, жгучим солнцем. На самом деле, кровь у орков АЛАЯ. Как у всех.
Рука, звякнув цепью, плюхнулась в жидкую, коричневую грязь. Урагх перехватил меч за клинок и протянул мне. Он не хотел бросать его в болотную жижу.
Кровь уже не била струёй, а просто стекала волной по боку Урагха, затопляя всё пространство между нами красной расплывчатой лужей. Руку трясло крупной дрожью, и рукоять клинка металась перед моим лицом, но я ясно видел мельчайшие шероховатости на чешуйках обтягивающей её кожи неведомого мне зверя. Янтарные глаза под раскосыми веками смотрели на меня, и жизнь утекала из этих глаз.
И тогда я протянул руку и взял кугхри. Орочий меч из рук орка.
Глава 15
Я знаю, многие из тех, кто будет читать эти строки, осудят меня. Осудят потому что я плакал. Плакал навзрыд, захлёбываясь и глотая горячие солёные слезы. Плакал, как не должен плакать мужчина. Тем более по врагу. По орку. Но я плакал. И я не стыжусь этих слез. У урр-уу-гхай не принято плакать по мёртвым «ибо, лишь живые нуждаются в сострадании», но тогда я не знал ни правил, ни условностей, ни обрядов, принятых у орков. Я просто плакал, как плачут у нас в Хоббитоне по умершим друзьям или родственникам. Потому что плач по мёртвым и есть проявление сострадания к живым.
Урагх не был мне другом. Он даже не был мне приятен. Он будил меня пинками, он грубо ржал и отпускал солёные шуточки, когда водил меня «делать дела». Он словно пойманного зверя таскал меня то на верёвке, то на цепи, безжалостно гнал бегом под палящим солнцем, нисколько не обращая внимания на мои в кровь разбитые ноги, он много чего ещё делал мне неприятного и обидного. И он же делил со мной хлеб и убил себя, чтобы дать мне свободу. Кто спросил бы с него, здесь, посреди заросшей древней сединой чащобы, как он выполнил приказ? Кто, вообще, узнал бы, выполнил он его или нет? Но он решил, что моя жизнь и свобода дороже, чем его. Дороже, даже для него самого. Вот поэтому я и плакал.
Но плакать я стал не сразу. Сначала я просто долго сидел в буро-красной грязи и смотрел на распростёртое в мутной жиже огромное тело. Лес вокруг, и до того невыносимо мрачный и хмурый, стал ещё невыносимей и мрачней. Даже деревья, казалось, плотнее сдвинулись на топком болотном берегу. И солнце погрустнело и робко спряталось за густыми темнолистыми кронами, оставив в покое нагловатые колышущиеся тени. А тени, обрадовавшись негаданной свободе, неторопливо потянули к краю болота свои тонкие то полупрозрачные, то густые лилово-чёрные жадно трепещущие лапки.