Крюков Федор Дмитриевич
Шрифт:
III. Речи [6]
Немалого удивления достойно, что «страна великого молчания» ныне без удержу говорит, говорит и говорит. Можно сказать, утопает в безбрежности разговоров. Миллионы голосов сотрясают воздух — порой увлекательно, язвительно умно, дельно, но больше — бестолково, пустозвонно, нудно или с тупым и темным озлоблением. Пустословием, как шелухой семечек, засыпано все, начиная с церковных папертей и кончая платформами глухих полустанков.
6
Далее в газетном варианте статьи «Новым строем» пропущены главы [III–IV] журнального варианта (там статья называлась «Новое»). Они воспроизводятся нами ниже, в конце статьи, как приложение. На их место автор подвинул главы, следовавшие за ними, значившиеся как [V–VI], снабдив их новыми подзаголовками. В газетный текст были добавлены и новые главы V–VI, в журнале отсутствовавшие.
И, правду сказать, что-то потеряла родная страна, вступив на путь безвозбранного многоглаголания. Чувствовалось в великом безмолвии ее глубокое и значительное: сосредоточенность замкнутой мысли, затаенная боль трагической судьбы, неразгаданная загадка сфинкса. А вот заговорила — и угасло очарование загадочности: слова известные, потертые от времени и частого употребления, иной раз — чужие, непродуманные, взятые напрокат. И громче других — не те, в которых звучит боль и забота о родной стране, а те, в которых преобладают мотивы собственной шкуры и собственного корыта…
Несколько раз проехал я по России за последние месяцы. Пришлось путешествовать в очень разнообразных условиях и порой в оригинальной обстановке. Не ехал лишь на крыше вагона, но на буферах и в кочегарках пришлось ездить, в теплушках — тоже. Приобрел навык проникать в вагон через окно, когда двери забаррикадированы солдатскими мешками и телами. Сутками сидел на станциях, лежал на платформах вместе с мужиками и бабами, разыскивавшими, где купить хлеба. Приходилось ночевать и в реквизированных казенных учреждениях, спал на тюках бумаг, являвших собой делопроизводство не каких-нибудь там старых канцелярий, а самого Совета рабочих депутатов… Словом, вкусил меду от свободного передвижения по «свободнейшей в мире республике»…
И всюду я имел неизменное удовольствие слушать и слышать свободные речи свободного российского гражданина, уста которого недавно еще казались прочно запечатанными. Каких только схваток и столкновений я не видел, каких споров и суждений не слышал! Были ослепительно блестящие планы перестройки всего мира; были робкие вздохи о том, чтобы сохранить то, что есть, не ломать старенькое, а осторожненько, с рассмотрением, бережно починить его; были буйные, озорно гогочущие призывы «взять», и были степенные, но и твердые разводы в тех смыслах [7] , что взять — не штука, а вот как распределить без обиды, без греха?
7
Разводы — здесь ‘разговоры’, ср.: Разводить талды-ялды — говорить вздор (ДС).
— Как бы промежду себя ножами не перерезаться…
Когда я, усталый и измученный, укладывался спать на делопроизводстве Совета рабочих депутатов, передо мной стоял вольноопределяющийся в лакированных гетрах, с бритым пухлым лицом и утиным носом и обстоятельно излагал мне свой план освобождения всех арестантов из тюрем.
— Свобода должна быть светом всему человечеству, исключений быть не должно…
Через три дня я прочитал в местной газете, что мой собеседник (фамилию и полк его я хорошо запомнил) изобличен в провокаторстве…
И почти все, что я слышал, казалось мне чем-то ненастоящим, не своим, не очень серьезным. В речах, по внешности горячих, со слезой и скрежетом, в ругани, в ожесточении споров было больше спортивного азарта и напускного задора, чем подлинного огня, больше театральности, чем нутра, больше фразы, только что где-то ухваченной и немедленно пущенной в оборот, чем продуманной и выношенной в себе мысли.
И ни у кого не чувствовалось настоящей, сектантской веры в свои собственные призывы, планы и положения. И было очевидно, что для слушающей серой массы грядущее рисовалось смутно и загадочно. Хорошо-то оно хорошо, но как еще выйдет в конечном итоге? А пока — лучше всего, по-видимому, цыганский метод применить. Цыган говорил: «Кабы я был царь, украл бы сто рублев и убег бы…» Недурно бы сорвать что-нибудь в таком роде и — к сторонке…
Горизонт революционных мечтаний в народных низах за излишним простором не гнался.
— Земля? Да будет у меня земля — стану я тут, около паровоза, мазаться? Да сделайте ваше одолжение, ни одна собака на нашей работе не останется!..
— От земли и в шахту, например, вряд ли охотники полезть найдутся!..
— Ну, как же тогда? Всем дай земли, а в шахту некому?
— В шахте машина должна работать… Машиной!
— А чего ты там машиной наколупаешь?
— Чудак, машины такие есть… она тебе успешней человека наколупает.
— А почем тогда уголек обойдется?..
Не помню где, на платформе какой станции происходил этот диспут, — может быть, в Льгове, может быть, в Радакове, на курской ли, или на харьковской территории — не помню: все слилось в одну картину. Кучи лежащих и сидящих солдат, мужиков, баб. Шелуха подсолнушков. Груды людей — здоровых, рабочих, изнывающих от безделья и жаркой истомы, от скуки и безнадежного ожидания чего-то никому неведомого. И похоже, что никто не может понять, дать себе отчет, зачем и почему он лежит в вынужденной праздности здесь, в чужом, незнакомом месте, без дела, без смысла, без радости, неумытый, полуголодный, одуревший от сна?.. Кругом — поля, простор зеленый, сизая бархатная зыбь по ржи, белые церковки на горизонте. И сердце тянется воспоминаниями и мечтой к родному углу… Давеча какой-то жидкий паренек в длинной, мудреной речи, с дрожанием в голосе, глухом, замогильном, доказывал преступность аннексий и контрибуций. Его слушали молча, с тупой сосредоточенностью, глядя под ноги и в поле. Бог весть, какие мысли бродили в головах под мужицкими картузами и солдатскими фуражками, — никто не возразил, никто и не поддакнул…