Шрифт:
— Какое удовольствие созерцать это, — молвил Анри.
— Да, вот только конца этому нет, — с сожалением сказал Дюбрей. — Вроде бы получаешь все и в то же время ничего, просто любуешься.
Его привлекало не все, но если уж что-то завораживало, то до бесконечности; Анри с Анной пришлось спускаться вслед за ним со скалы на скалу, к подножию текучего утеса; босиком Дюбрей входил в кипящий водоем, пока вода не коснулась его шорт; вернувшись, он сел на краю каменной плиты и заявил непререкаемым тоном:
— Это самый красивый каскад, какой мы когда-либо видели.
— Вы всегда предпочитаете то, что у вас перед глазами {82}, — со смехом сказала Анна.
— И вот что поражает, — продолжал Дюбрей, — он весь черно-белый; я искал другие краски: никакого намека; впервые я собственными глазами видел, что черное и белое — это совершенно одно и то же. Вам надо войти в воду и добраться вон до того большого камня, — обратился он к Анри, — и вы отчетливо различите черноту белого и белизну черного, это видно.
— Я верю вам на слово, — сказал Анри.
В устах Дюбрея прогулка по набережным становилась столь же рискованной, как экспедиция на Северный полюс. Анри с Анной часто смеялись над этим: он не делал разницы между восприятием и открытием; {83}ничьи глаза до него не созерцали каскада, никто не знал, что такое вода, что такое черное и белое; предоставленный самому себе, Анри наверняка не заметил бы всех тонкостей этой игры испарений и пены, этих превращений, рассеиваний, небольших водоворотов, которые Дюбрей внимательно изучал, словно хотел постичь судьбу каждой капли воды. «Можно сердиться на него, — думал Анри, с нежностью глядя на Дюбрея, — но нельзя без него обойтись». Рядом с ним все обретало значимость, жизнь казалась огромной привилегией, и они жили с удвоенной силой. Прогулку по французской сельской местности он преображал в научную экспедицию.
— Вы очень удивили бы своих читателей, — с улыбкой обратился Анри к Дюбрею, сосредоточенно следившему за последними всполохами закатного солнца.
— Это почему же? — спросил Дюбрей с негодованием, которое охватывало его всякий раз, когда с ним заводили разговор о нем самом.
— На основании ваших книг складывается впечатление, будто вас интересуют только люди, а природа почти не в счет.
— Но люди живут на природе, разве не так?
Для Дюбрея пейзаж, камень, краски — все это некая человеческая истина; никогда действительность не затрагивала его посредством воспоминаний, мечтаний или удовольствий и даже эмоций, которые они пробуждали в нем, для него важен был лишь смысл, который он угадывал во всем этом. Разумеется, он гораздо охотнее останавливался перед крестьянами, косившими отаву, нежели перед пустым лугом; а когда он попадал в деревню, любопытство его становилось ненасытным; ему хотелось знать все: что едят сельские жители, как они голосуют, подробности их работы, характер их мыслей; чтобы проникнуть на ферму, все предлоги казались ему хороши: купить яиц, попросить стакан воды; и как только представлялась возможность, он заводил долгий разговор.
Вечером пятого дня посреди спуска у Анны лопнула шина; после часа пути им попался уединенный дом, где проживали три молодые беззубые женщины; каждая держала на руках более или менее подросшего младенца, очень грязного; Дюбрей расположился посреди двора, сплошь заваленного навозом, чтобы починить камеру, и, приклеивая резиновые заплатки, с жадностью оглядывался по сторонам.
— Три женщины и ни одного мужчины, ну не странно ли?
— Мужчины в поле, — сказала Анна.
— В такой час? — Дюбрей опустил в лохань толстую кишку ржавого цвета, и на поверхности воды появились воздушные пузырьки. — Еще одна дырка! Послушай, как ты думаешь, не разрешат ли они нам переночевать у них в сарае?
— Пойду спрошу.
Анна исчезла внутри дома и почти сразу же вернулась:
— Они поражены, что мы хотим спать на сене, но ничего не имеют против, только настаивают, чтобы мы непременно выпили сначала чего-нибудь горячего.
— Мне нравится идея заночевать здесь, — сказал Анри. — Уж если нам хочется быть вдали от всего, то дальше некуда.
При свете коптящей лампы они выпили ячменного кофе, пытаясь завязать беседу. Женщины были замужем за тремя братьями, вместе владевшими этой жалкой фермой; десять дней назад их мужья спустились в Нижний Ардеш, где нанялись на сбор лаванды, а сами они проводили долгие безмолвные дни за кормлением скотины и ребятишек; улыбаться они еще немного умели, но почти разучились разговаривать. Здесь росли каштаны, и ночи были прохладными; внизу росли кусты лаванды, и, чтобы заработать несколько франков, приходилось изрядно попотеть: это примерно все, что им было известно об окружающем мире. Да, отсюда так далеко до всего, так далеко, что, утопая в сене, одурманенный всеми этими запахами и накопленным сухой травой солнцем, Анри грезил о том, что нет больше ни дорог, ни городов, а стало быть, нет и возвращения.
Средь каштановых рощ извивалась дорога, спускавшаяся в долину крутыми зигзагами; они весело въехали в маленький городок, чьи платаны уже предвещали жару и южные партии игры в шары; Анна и Анри сели на безлюдной террасе самого большого кафе и заказали бутерброды, а Дюбрей тем временем пошел за газетами; они видели, как он обменялся несколькими словами с продавцом и медленно стал пересекать площадь, читая на ходу. Он положил газеты на столик, и Анри увидел огромный заголовок: «Американцы сбрасывают атомную бомбу на Хиросиму». Они молча прочитали статью, и Анна взволнованно произнесла:
— Сто тысяч мертвых! Почему?
Япония, безусловно, должна капитулировать, то был конец войны: «Пти Севеноль» и «Эко де л'Ардеш» ликовали; но они, все трое, испытывали лишь одно чувство: ужас.
— Разве нельзя было сначала пригрозить, запугать, — говорила Анна, — продемонстрировать это где-нибудь, ну я не знаю, в пустынном уголке... Неужели им действительно так уж необходимо было сбрасывать эту бомбу?
— Разумеется, сначала им следовало попытаться оказать давление на правительство, — сказал Дюбрей и пожал плечами: — На немецкий город, на белых — не думаю, что они осмелились бы! Но на желтых! Они ненавидят желтых.