Вертинский Александр Николаевич
Шрифт:
— Копочка, — говорю я. — Не хочу быть актером. Не хочу! Не хочу! Почему я не академик, не герой, не мореплаватель, не плотник? За что, за что я, несчастливый, уродился актером?! Копочка, возьмите меня из этой жизни, отдайте меня в солдаты или зубные врачи! Я не могу…
Копочка пугается:
— Только не делайте мне здесь истерику! — шипит он. — Люди слушают… Дойдет до нее! А я у ее мужа зубы лечу!
Замолкаю.
— А мне она нравится! — громко говорит он — так, чтоб все слышали. И добавляет тихо: — Ей-богу!..
— Вы паршивый неврастеник! — говорит он мне на другой день. — Вам нельзя ходить в театры! Вот читайте: газеты же ее хвалят!
Я читаю: «Хорошо пела Булкина, чего нельзя сказать о декорациях».
Действительно нельзя.
Борьба бесполезна.
А с прессой тем более. Во-первых, пресса всесильна. Меня учили, что это шестая держава. А во-вторых, им и карты в руки. Они-то знают лучше нас.
Пресса у нас, конечно, добрая, очень добрая. И внимательная к актерам. Маленькие дарования она тоже не забывает отметить.
Как-то читаю:
«Очень хорош г-н Бабушкин в роли лакея. Артист, видимо, проделал большую работу над собой».
— Копочка, — говорю я, — так это же расклейщик афиш!
— А что, по-вашему, это не работа?
Молчу.
Как-то в Ревеле я встретился с моим другом — большим критиком Петром Пильским. В это время в Ригу, которая была рядом с Ревелем, приехала Карсавина.
Рижская газета «Сегодня» заказывает Пильскому статью о ней.
— Петр, — говорю я, — что же это «Сегодня» тебя просит писать о ней? Газета большая, что у них там, написать некому, что ли?
Пильский смеется.
— Дело в том, — говорит он, — что у них там, в Риге, произошла, если так можно выразиться, «растрата эпитетов».
— Что это значит?
— Ну, понимаешь, они там на своих доморощенных балерин, на разных там Олечек и Танечек истратили все восторги, и уже о Карсавиной им сказать нечего. Слов нет. Вот они и просят меня написать!
Мы замолчали. Мой собеседник в зеркале уже зевал.
— Да… — задумчиво сказал он. — Вы действительно того… Неврастеник.
Он встал и откланялся.
— Привет свояченице! — крикнул я ему вслед.
Моим заграничным друзьям
Сегодня меня слушают русские люди. Многих я знал. Еще больше знали меня. Я никогда не лгал. 30 лет в эмиграции я пел о том, что Родина прежде всего. Вспомните мои «Степи молдаванские», мои «Чужие города», мое «О нас и о Родине», «Молись, кунак» и др. Я пел о Родине тогда, когда кругом были одни враги, когда если вы говорили, что в Москве хорошая погода, вас считали «большевиком», т. е. своим врагом. Я пел, и ни у кого из вас не было сил «бросить в меня камень». И сегодня вы так же слушаете меня…
В июне прошлого года, обращаясь к эмиграции и перемещенным лицам по радио, я по мере своих способностей старался нарисовать картину жизни нашей страны в военные и послевоенные годы, а попутно рассказать и о своей скромной работе. Тогда я руководствовался только одним соображением — ответить на то огромное количество писем, которые я получал и продолжаю получать сейчас со всех концов мира от наших русских людей, как знакомых, так и незнакомых.
Это мое выступление было использовано реакционной зарубежной печатью, а также теми из белоэмигрантских журналистов, которые продали свое перо, честь и совесть и стали служить врагам нашей Родины, тем самым навеки заклеймили себя как изменники и предатели.
Время от времени до меня долетают отголоски той грязной, лживой и крикливой шумихи, которую поднимают за рубежом наши враги в своих попытках оплевать и оклеветать нашу великую Советскую Социалистическую Родину.
В этих попытках они не брезгуют ничем. Все средства для них хороши, если они ведут к цели.
С этой точки зрения даже мое скромное имя используется ими как материал для гнусной антисоветской пропаганды. Так, например, за эти пять лет, что я живу в Советском Союзе, меня уже трижды «хоронили». То меня «расстреляли» на первой же станции советской при возвращении из Китая, то я «умер в концлагере» от изнурительного труда, где-то в Магадане, то «покончил с собой» в Москве, как утверждали нью-йоркские газеты.
Не далее как в прошлом году корреспондент Ассошиэйтед Пресс (Эдди Гильмор) со смехом просил меня по телефону сообщить ему подробности моей «смерти» — в ответ на запросы нью-йоркских газет.
Каждый раз мне, так называемому покойнику, приходилось кряхтя вылезать из гроба и любезно отвечать иностранным журналистам словами бессмертного Марка Твена о том, что «слухи о моей смерти несколько преувеличены». Нет, друзья мои, как себе хотите, а в дальнейшем я категорически отказываюсь хорониться. Мне положительно некогда заниматься этим.