Гольденвейзер Александр Борисович
Шрифт:
Потом читали дальше. Сначала Л.H., а потом С. А. Стахович.
Л. Н. очень не понравилось письмо Гоголя в Оптин монастырь с просьбой, чтобы о нем молились.
— Очень нехорошее письмо, — сказал Л. Н. — Жалкое ка- кое-то самоунижение и в то же время — преувеличенное значение своих писаний. Fais ce que dois (делай, что должно), а думать заранее, что это что-то важное, никак нельзя. Может быть, это ни на что не нужно и ничего не выйдет из этого.
Письмо о том, сколько и как Гоголь переделывал свои вещи, Л. Н. очень понравилось.
Сцена знакомства с отцом Матвеем, когда тот назвал Гоголя «свиньей», — ужасна. Зато письма отца Матвея (не к Гоголю — тех не сохранилось) Л. Н. понравились. Он сказал:
— В них хороший тон: это настоящая мужицкая грубость, но простые хорошие чувства.
Пошли наверх. Играли в шахматы. За чаем было довольно весело: шутили и смеялись. Л. Н. вспоминал какого-то священника, Ивана Петровича (кажется).
— Помнишь, Машенька? Он был простой такой, никаких вопросов для него не существовало: он делал свое дело, как ремесло, как какой-нибудь шорник; выпивал — я пьяненьких люблю — и был премилый человек. Среди священников я много знал очень милых людей.
Л. Н. очень трогательно заботился по поводу сборов Марии Николаевны на другое утро к обедне, чтобы не забыли предупредить кучера, чтобы ее разбудили. Потом попросил притащить какой-то складной стул, который ему подарила Татьяна Львовна, предлагая Марии Николаевне взять его с собой в церковь. Когда стул принесли, Л. Н. расставил его и, чтобы демонстрировать его удобство, заставил меня сесть. Я сел, но стул подо мной провалился, и я при всеобщем хохоте полетел на пол.
16 августа. Мы были в Ясной все четверо (мой брат с женой, я и моя жена). За обедом говорили о французской поэзии.
— Какой мой любимый французский поэт?
Никто не знал, несмотря на то, что он сказал, что фамилия его начинается на букву «Б». Л. Н. сказал: Беранже.
Когда мы приехали, Л. Н. разговаривал с двумя тульскими рабочими, которые пришли поговорить с ним. Л. Н. рассказывал о них тут же, и потом позже вечером за чаем:
— Это тульские рабочие. Один из них отчаянный социалист. Он читал мои книги, но откровенно сознался, что бросил, не мог дочитать ни одной до конца, так ему казалось все это ни к чему не нужным. Он верит в какой-то непреложный закон, по которому неизменно совершается человеческая жизнь, и в то же время говорит, что нужно с чем-то бороться, и не хочет заметить противоречия этих двух утверждений. Мне он возражал: «Зачем я буду любить людей? Я вовсе не люблю их. Все они так дурны, что я скорее ненавижу их!» Я спросил его: «Отчего же вы только один такой хороший, что видите, какие все дурные?»
Потом Л. Н. сказал еще:
— Как важно все то, что совершается сейчас у нас в народе. Пробуждается сознание. Я думаю, что если бы, не дай Бог, революция удалась, было бы гораздо хуже. Я, разумеется, говорю это не из сочувствия правительству. Но неудача заставляет людей думать, и они думают и сомневаются в том, что раньше брали готовое на веру.
Говорили о школьном образовании. По поводу классического образования Л.H., между прочим, сказал:
— На Западе оно было естественно, потому что там многие ученые, богословы, философы писали на латинском языке, и знание его потому было нужно; а у нас общее классическое образование совершенно нелепо. Мы гораздо ближе к Востоку, и скорее следовало бы изучать языки индусский, китайский, даже персидский, и их удивительную философскую литературу.
Я спросил Л.H., читал ли он Блаватскую.
— Да, читал.
Я сказал Л.H., что хотя и не читал Блаватской, но отношусь к ее писаниям с предубеждением.
— Нет, там много хорошего, — возразил Л. Н. — Нравственная сторона их учения очень высока. Но когда они начинают говорить о загробной жизни и переселении душ, то это чепуха невообразимая.
17 августа. Приехал довольно поздно с Л. Д. Николаевой.
У Л. Н. были какие-то два молодые человека из Тулы, которых он потом очень хвалил:
— Какие милые молодые люди! Они брали у меня книги и теперь принесли назад. Мы говорили с ними о самых важных вопросах.
Мы играли в шахматы, и я играл на фортепиано. Л. Н. опять говорил о загадочности музыки:
— Удивительно! Что такое музыка? Почему одни звуковые сочетания радуют, волнуют, захватывают, а к другим относишься совершенно равнодушно? В других искусствах это понятнее. В живописи, в литературе всегда примешан элемент рассудочности, а тут ничего нет — сочетание звуков, а какая сила! Я думаю, что музыка — это наиболее яркое практическое доказательство духовности нашего существа.
18 августа. Была девочка — пианистка Энери. Она много играла. Л. Н. был очень ласков с ней. Он необыкновенно умеет говорить с детьми. Всегда с полной серьезностью, но понятно и, главное, просто.
Игра Эвери поразила Л. Н. Действительно — ребенок необыкновенный. Направление ее фортепианного развития мне мало симпатично: слишком многое бьет на внешний эффект, а настоящей основы мало. Но талант и физические данные изумительны. Л. Н. дал ей свой портрет и надписал: «Милой Ире — Лев Толстой».