Шрифт:
— Святая Агата! — Это было ее обычное присловье, впрочем, можно ли обвинить в святотатстве верующую, которая и в горе, и в радости истово призывает святую покровительницу? — Святая Агата, какое тяжелое! Как его много! А чистое-то какое! Прямо снег! И сухое, и пахнет как! Да, мадам и мадемуазель, вам с ним и к обеду не управиться. Ничего, с обедом подождем. Вы обе есть никогда не хотите, а капуцин ушел! Насовсем ушел, больше не вернется. Святая Агата! Говорят, эти капуцины всегда так, ни вам, благодетели, спасибо, ни до свидания!
Старая служанка привыкла говорить с госпожой откровенно. Когда барон увез мадемуазель д’Олонд и случился скандал, красавица Агата, бело-розовая, как яблоневый цвет, истинная дочь Котантена, отважно последовала за своей влюбленной госпожой в Севенны. С тех пор она стала в три раза старше, но так и осталась девицей. Право быть прямодушной она заслужила честно. Во-первых, потому что из преданности госпоже «не побоялась попасть на зубок всем кляузникам», участвуя в истории с увозом, во-вторых, потому что вырастила Ластени, и, в-третьих, потому что осталась с ними в «этой кротовой норе», которую ненавидела всей душой. Уроженка края сочной травы и тучного скота, Агата пережевывала мысль о превосходстве своей родины с упорством коровы, жующей жвачку. Ее откровенность объяснялась еще и тем, что они втроем жили очень замкнуто и, тесно общаясь, привыкли друг к другу. Будь у мадам де Фержоль по-прежнему два десятка слуг, Агата не осмелилась бы говорить ей правду в глаза; она и сейчас глубоко почитала госпожу и была дерзкой лишь на язык. Баронесса проявляла снисходительность к малым сим, как повелевали ей благородство и воспитание, но благородству и воспитанию не под силу вполне обуздать гордую натуру.
— Что вы такое говорите, Агата? — отвечала мадам де Фержоль с безграничным терпением. — Ушел! Отец Рикюльф ушел! Вы слышите, дочь моя? Сегодня Святая суббота, а завтра Пасха, ему предстоит после вечерни читать проповедь, пасхальная проповедь венчает труд великопостного проповедника.
— Так он все равно ушел! — стояла на своем старая дева: она упорно носила нормандский чепец и хранила верность родному диалекту, так что в ее упрямстве не приходилось сомневаться. — Вот так-таки и ушел, представьте себе! Я знаю, что говорю. Ушел, как бог свят. Церковный сторож прибегал за ним, еле дух перевел, сказал, что в церкви у исповедальни народу тьма, все хотят назавтра причаститься, а его нет как нет. Ну откуда ж мне его взять! Я видала, как он чуть свет сошел по большой лестнице вниз в капюшоне и с палкой, раньше-то он свою палку за дверью в комнате оставлял. Я как раз поднималась, а он идет мимо, прямой, будто аршин проглотил, слова доброго не сказал, не взглянул даже, хотя, по мне, опускай он глазищи, не опускай, все равно они хуже некуда. Я еще удивилась, зачем ему палка, церковь от нас в двух шагах, незачем палку брать. Обернулась, поглядела, как он уходит, да и пошла за ним следом, думаю, постою в дверях, погляжу, куда это он направился с палкой в такую рань. А он, вот честное слово, как припустит по дороге в сторону большого распятия! Теперь уж он далеко, если только не сбавил ходу. Ищи ветра в поле.
— Нет, не может быть, чтобы он ушел, — проговорила мадам де Фержоль.
— Был, и нет его. Растаял тихо и незаметно, как пар над кастрюлей, — настаивала Агата.
И она была права. Он действительно ушел. Мадам и мадемуазель де Фержоль не знали, а служанка и подавно, что капуцины всегда неожиданно покидают дом, где нашли приют. Капуцин уходит вдруг, так же, как приходит вдруг смерть или как является вдруг Господь. «Яко тать в нощи», — сказано в Евангелии. Капуцин уходит «яко тать». Входишь утром в комнату, где он гостил, а его и след простыл. Таков их поэтичный обычай. Шатобриан знал толк в поэзии, и вот что он писал о капуцинах: «Наутро их искали, но они уже исчезли, как внезапно исчезали святые ангелы, посещавшие дома праведников». Однако в тот момент, когда началась эта история, Шатобриан еще не написал свою апологию «Дух христианства», и мадам де Фержоль, у которой до сих пор гостили монахи менее поэтичных и менее аскетических орденов, привыкла, что вне церкви они люди обходительные и не покидают гостеприимных хозяев без должных благодарностей и поклонов. И все-таки, коль скоро мать и дочь и раньше не жаловали отца Рикюльфа, их в отличие от Агаты его скоропалительное исчезновение не возмутило. Ушел, и слава богу! Его присутствие все это время скорее стесняло, чем радовало их. Есть о чем печалиться! О нем и вспоминать не стоит.
Агата же была глубоко оскорблена. Отец Рикюльф вызывал у нее необъяснимое и непреодолимое отторжение, которое мы зовем антипатией.
— Наконец-то мы избавились от него! — снова заговорила служанка. — Может, зря я это говорю о божьем человеке. Но не могу молчать. Святая Агата! Не нравится мне этот капюшон, хоть он и не сделал мне ничего дурного. Он вовсе не похож на проповедников, что гостили у нас раньше, вежливых, ласковых, милосердных ко всем нам, грешным. Взять хотя бы премонстранта, помните, мадам, он был здесь года два назад? Какой приятный, милый человек! И одет во все белое с головы до ног, как невеста. Агнец! А отец Рикюльф перед ним сущий волк в своей темной рясе!
— Грешно осуждать ближних, Агата, — оборвала ее мадам де Фержоль и, следуя христианскому долгу, принялась вразумлять служанку, чтобы успокоить свою совесть и прежде всего убедить себя саму. — Отец Рикюльф — человек благочестивый и красноречивый проповедник. Пока он жил здесь, у нас не было ни малейшего повода упрекнуть его: он не согрешил ни словом, ни делом. Вы, Агата, напрасно так о нем думаете. Правда, Ластени?
— Вы правы, мама, — прозвучал ясный голосок Ластени. — Но не будьте слишком строги к Агате. Мы с вами тоже не раз говорили, что отец Рикюльф кажется нам каким-то непонятным и неприятным. Что же с того? Мы не осуждали, мы рассуждали… Вы, мама, такая храбрая и разумная, а к нему на исповедь не захотели пойти, так же как и я.
— Верно, мы обе согрешили, — стояла на своем суровая баронесса. Ее, как всех истинных янсенистов, беспрестанно мучили укоры совести. — Мы дали волю предубеждению, не преклонили колен перед святым отцом и тем самым уже осудили его в душе, а это грех. Нам следовало смириться.
— А я, мама, — возразила девушка с наивным изумлением, — все равно не смогла бы у него исповедоваться. Как мне себя пересилить, он мне внушал такой страх…
— Все о преисподней толковал. Ад не сходил у него с языка, — горячо вступилась Агата, стремясь оправдать боязливую Ластени. — Никто еще об адских муках столько не проповедовал. Его послушать, так никто не спасется. А вот у нас в Нормандии, давно еще, был священник, валонский августинец, которого называли отец Милость Божья, потому как он учил, что Бог — это любовь, и говорил только о рае. Святая Агата! Клянусь, отца Рикюльфа так никто не назовет.
— Хватит вам! Помолчите! — Мадам де Фержоль положила конец спору, оскорблявшему христианское смиренномудрие. — Если отец Рикюльф сейчас вернется — я все-таки не верю, что он мог уйти накануне Пасхи, — и услышит, что вы о нем злословите, вам будет стыдно. Хватит! Агата, раз вы настаиваете, что он ушел, поднимитесь к нему в комнату и посмотрите: возможно, он оставил на столе свой молитвенник, и это вас разубедит.
Агата поспешила наверх, с готовностью исполняя приказание госпожи. Мать и дочь остались одни в столовой. Они не сказали больше ни слова о таинственном капуцине. В сущности, добавить им было нечего, а долго рассуждать о нем не хотелось. Мадам и мадемуазель неторопливо вернулись к прерванной работе. Всякий залюбовался бы мирным домашним занятием мадам де Фержоль и Ластени. Они стояли в просторном зале с высоким потолком, над целым ворохом белья, белейшего — «прямо снег», по словам Агаты, — благоухавшего свежестью утренней росы и зелени так, что казалось, в нем затаилась душа сада, и в молчании, внимательно и аккуратно ровняли края простынь, разглаживали все складки, проводили по каждому сгибу своими прекрасными руками: мать — белыми, дочь — розовыми. Непохожие руки у двух непохожих друг на друга красавиц. Ластени-ландышу очень шло темно-зеленое платье — оно, словно листва, оттеняло прозрачную белизну лица-цветка. Грустным было лицо, и грустным казался пепельный оттенок легких волос, ведь раньше пеплом посыпали голову в дни скорби. Мадам де Фержоль с зачесанными наверх густыми черными волосами, на которые не лета, а невзгоды нанесли белилами резкие мазки, в строгом вдовьем чепце и траурном платье не уступала ей в красоте.