Шрифт:
В дневнике Алексей Петрович по обыкновению лаконично описал этот последний краткий период своего пребывания на Кавказе:
«28 <марта>. Начальник главного штаба его императорского величества получил высочайшее повеление объявить мне, чтобы командование войсками и управление краем сдал я генерал-адъютанту Паскевичу, а сам отправился в Россию.
Таким образом заключилось служение мое в Грузии в продолжение более 10 лет».
Как мы помним, он мечтал оставить свой пост «без особых оскорблений».
Горькая парадоксальность ситуации заключалась еще и в том, что 12 лет назад в ноябре 1815 года он уже сдавал командование корпусом Паскевичу, бывшему тогда генерал-лейтенантом. Это было командование Гренадерским корпусом, от которого Алексей Петрович с радостью избавился.
Тогда Паскевич был одним из многих генерал-лейтенантов, а он, Ермолов, персонаж героического мифа, любимец императора, которого ждала еще неопределенная, но славная судьба.
Мог ли он ожидать такого финала своей карьеры? О том ли он думал весной 1816 года, получив назначение на Кавказ?
Мы помним, что это были за грандиозные мечтания.
И чем все кончилось…
«Более месяца жил я в Тифлисе частным человеком и наконец оставил страну сию.
Со времени удаления моего от должности, я не видался с генералом Паскевичем, который, отзываясь болезнию, принимал дела или через начальника корпусного штаба, или сношениями со мною письменно.
Новое начальство не имело ко мне и того внимания, чтобы дать мне конвой, в котором не отказывают никому из отъезжающих. В Тифлисе я его выпросил сам, а на военных постах по дороге мне давали его постовые начальники по привычке повиноваться мне».
Он выехал из Тифлиса 3 мая 1827 года.
По складу своего мировидения он воспринимал все это не просто как несправедливость и унижение, но как драму историческую, не имея при этом возможности обставить эту драму соответствующими декорациями.
Для многих, кто служил с Ермоловым, его смещение было тяжелым потрясением.
Муравьев: «Смена Алексея Петровича сделалась мне известна ввечеру, на другой день. Я был еще в постели, как ко мне приехал Сергей Ермолов, который при мне находился и, не сказав друг другу ни слова, мы оба залились слезами. Мы не могли объясниться и пробыли несколько времени в таком положении. Я поехал прямо к Дибичу, не собравшись с духом, чтобы навестить Алексея Петровича, который мне так жалок был, что я не мог бы удержать слез своих в присутствии многих».
Муравьев был человеком отнюдь не сентиментальным, скорее суровым и желчным, но потрясение было слишком велико даже для него.
Он неоднократно в воспоминаниях обращается к этим скорбным дням:
«…Хотя Алексей Петрович и думал о потере своего места, но никогда не был в сем уверен, трудился до последней минуты и был поражен сею новостию. И в сем случае не умел он себя вести: имея всех за себя, видя участие, которое все в нем принимали, он был малодушен, то жаловался, то сердился, то смеялся, то употреблял выражения неприличные ни сану его, ни летам, и не умел сохранить того спокойного величия, коим бы он мог сразить врагов своих. Напротив того, они торжествовали, видя, сколько падение оскорбляло его и выводило из границ благоразумия. Говорят, что Дибич сам прослезился, объявив ему сию волю Государя. Они не переставали затем видеть друг друга; но кажется, что новое правительство крепко наблюдало за влиянием, которое перемена сия произвела во всех умах. Солдаты, узнав о смене любимого ими начальника, роптали. Гвардейские офицеры стали толпами ездить к смененному начальнику и тем показывать преданность свою».
Демонстрации эти не могли продолжаться долго — военная жизнь, подготовка к походу брали свое.
Муравьев: «Я приехал навестить Алексея Петровича; но в каком состоянии застал я дом сей, прежде того наполненный людьми, ищущими его покровительства! Дом, в коем умер хозяин, есть лучшее уподобление, которое можно прибрать к сему случаю. <…> Однажды собрался я к нему, но вошед в первую комнату, а там и в другую и далее и найдя их совершенно пустыми, я не мог далее идти, заплакал, остановился и воротился назад».
И Ермолов, и его приверженцы находились в состоянии крайне взвинченном.
Погодин записал со слов Алексея Петровича: «Отставка А. П. сделалась известною в Тифлисе. Ширванский полк шел тогда на персиян. Это был любимый полк, который он называл в подражание Цезарю четвертым легионом. Храбрые воины просили его усердно, чтобы он выехал проститься с ними. Начальники один за другим приезжали к любимому главнокомандующему передать ему пламенное желание всех солдат. Но Ермолов не хотел делать сцен и, скрепя сердце, отказался. Напрасно шли ширванцы тихо и беспрестанно оглядываясь — Ермолов не показывался».
Нет оснований ставить под сомнение подобный эпизод. Как писал Погодину князь Николай Борисович Голицын, служивший при Ермолове: «Армию он образовал по своему разумению, создал непобедимых воинов, для которых он был род кумира, — так велика была любовь, которую он умел внушить всем своим подчиненным».
Но он понимал, что любая демонстрация этой любви к нему солдат будет поставлена ему в вину. А дальнейшая судьба его была и так крайне неопределенна. «Я не отставлен от службы, не уволен в отпуск, не сказано, чтобы состоял по армии». В конце концов он мог ожидать любых обвинений, поскольку ничего не знал о последнем благожелательном рапорте Дибича.