Шрифт:
Но и в других областях знания Толстой мастерски выбирает для атаки наиболее уязвимые места. В политической экономии он подвергает расстрелу теорию Мальтуса, в социологии — органическую теорию общества. Его аргументация местами сильна, почти всегда остроумна. Правда, она в значительной своей части не нова. Так, например, в критике шатких социологических построений Герберта Спенсера Толстой на каждом шагу повторяет известные аргументы Михайловского. Великий писатель доводил свое отвращение к научному педантизму до того, что нисколько не считал себя обязанным изучать детально литературу вопросов, о которых писал: для него эти аргументы были новы; он приходил к ним самостоятельно. Впрочем, ему случалось выдвигать против тех или других научных положений и оригинальные доводы, в которых резкая, парадоксальная, несправедливая форма порою прикрывает долю несомненной истины. «Теория эволюции, — замечает, например, Толстой, — говоря простым языком, утверждает только то, что по случайности в бесконечно долгое время из чего хотите может выйти все, что хотите. Ответа на вопрос нет. А тот же вопрос поставлен иначе: вместо воли поставлена случайность, а коэффициент бесконечного переставлен от могущества ко времени»(XVII, 140) {7} . Или еще:«Люди современной науки очень любят с торжественностью и уверенностью говорить: мы исследуем только факты, воображая, что эти слова имеют какой-нибудь смысл. Исследовать только факты никак нельзя, потому что фактов, подлежащих нашему наблюдению, бесчисленное (в точном значении этого слова) количество. Прежде чем исследовать факты, надо иметь теорию, на основании которой исследуются факты»(XVII, 136). Современный научный критицизм, обосновывая философские понятия рабочей гипотезы и объяснения, высказал мысли, довольно близкие к этим. Рамки настоящей работы не дают возможности сопоставить некоторые научные предвидения автора «Войны и мира» с подлинными мыслями знаменитых ученых нашего времени. В этих предвидениях, как почти в каждой странице наследия Толстого, ясно виден его несравненный ум, с одинаковой легкостью вникающий в сложные вопросы науки, в дебри отвлеченной метафизики, в глубины сердца человека, в мельчайшие подробности социальных отношений.
7
Все цитаты из произведений Л.Н.Толстого приводятся мною по 24-томному Сытинскому изданию под редакцией П.И.Бирюкова.
Но все же Толстой говорит о науке не как философ, а как полемист, притом как полемист, исполненный крайнего раздражения. Резкость его отзывов часто переходит всякие границы: для него «дарвинизм — образец глупости», «чем ученее человек, тем он глупее», «представление мужика о том, что Бог сотворил мир в 6 дней, гораздо правильнее, научнее, чем учение об эволюции», «слава Богу, что наука в Индии не развивается», люди, занимающиеся наукой, «умственно вывихивают себе мозги, становятся скопцами мысли, по мере оглупения приобретают самоуверенность»... и т.д. В пылу полемического увлечения Толстой иногда говорит явно несообразные вещи, вроде следующей: «в чем разница дедуктивного от индуктивного, никто никогда понять не мог» (XVII, 164), или же сообщает о науке сведения, просто фактически неверные: «Выдумали, — говорит он, например, — торпеды, приборы для акциза, для нужников, а прялка, ткацкий бабий станок, соха, топорище, цеп, грабли, журавель, ушат все такие же, как были при Рюрике» (XVII, 156).
В ответ на весь этот полемический задор, на мастерскую, блестящую кампанию Толстого, наука великолепно молчала. Толстым везде увлекаются, как художником, еще больше интересуются его религиозными воззрениями, о которых пишут университетские диссертации (Maffre.Le Tolsto?sme et le Christianisme {8} ); знаменитые историки (Альбер Coрель, Н.И.Кареев) посвящают специальные исследования историческим воззрениям Толстого; заслуженные генералы (Драгомиров) старательно изучают его философию войны {9} . Но кампания великого писателя против науки со стороны представителей последней не удостаивается никакого ответа. Впрочем, Петцольдт вскользь замечает, что у Толстого, как у других религиозных реформаторов, нет научного органа: «kein Organ f?r die Wissenschaft». Отрицанию великого писателя представитель науки ставит бесцеремонный диагноз: «eine gewisse Verk?mmerung des logischen Bestandes» {10} . Лев Николаевич считал ученость и глупость синонимами; в благодарность за этот комплимент Петцольдты зачисляют Толстого в число калек. Конечно, долг платежом красен; но платеж в данном случае вышел весьма сомнительный. «Органы» у Толстого были все в целости, — дай Бог каждому! — и «научный орган» отнюдь не составлял исключения.
8
Маффр «Толстовство и христианство» (фр.). — Здесь и далее переводы текстов на иностранных языках даны редакцией, если это не оговорено особо.
9
Воззрения Толстого на войну и ее науку незаметно проникли в те углы европейского мышления, где они, казалось бы, всего менее могла рассчитывать на сочувствие. Нередко они преподносятся европейскому читателю, как нечто новое и самостоятельное; см., например, у Леметра (Les Contemporains», 3-me s?rie) заметку об истории Конде, написанной герцогом Омальским.
10
«Известное ослабление логического мышления» (нем.).
В 1847 году 19-летннй Л.Н.Толстой занес в свой дневник следующий небольшой проект, который трудно прочесть без улыбки:
«Цель жизни в деревне в продолжение двух лет: 1) Изучить весь курс юридических наук, нужных для окончательного экзамена в университет. 2) Изучить практическую медицину и часть теоретической. 3) Изучить языки: французский, русский, немецкий, английский, итальянский и латинский. 4) Изучить сельское хозяйство, как теоретически, так и практически. 5) Изучить историю, географию и статистику. 6) Изучить математику — гимназический курс. 7) Написать диссертацию. 8) Достигнуть высшей степени совершенства в музыке и живописи. 9) Написать правила и 10) получить некоторые познания в естественных науках. 11) Составить сочинения из всех предметов, которые буду изучать» {11} .
11
П.Бирюков. Л.Н.Толстой, т. I, стр. 145.
В 1910 году 82-летний Л.Н.Толстой переезжал как-то из Кочетов в Ясную Поляну. В.Г.Чертков описывает следующую сцену из этого переезда:
«В отделении я остался один со Львом Николаевичем; Душан и Булгаков уселись в соседнем отделении. Я прилег отдохнуть, но мне не спалось. Л.Н., полулежа на противоположном сиденье, стал читать книгу. Встав, чтобы откинуть упавший на него шнур с опущенного верхнего дивана, он загляделся в открытое окно на красный закат. Долго выделялась на фоне окна его несколько согнувшаяся вперед сутуловатая фигура. Он, видимо, любовался зрелищем. Немного погодя, он, не двигаясь с места, посмотрел на свои часы и затем стал поминутно их вынимать. Очевидно, он хотел проследить, сколько времени потребуется для того, чтобы диск солнца скрылся за горизонтом. Когда перед окном поднимался густой лес или насыпь, он нетерпеливо высовывал из окна голову, чтобы узнать, долго ли протянется это препятствие, мешавшее его наблюдению» {12} .
12
В.Чертков. Свидание с Л.Н.Толстым в Кочетах. «Речь», 1913 г.
Эта сценка весьма характерна для Толстого, как ни маловажен излагаемый эпизод. Глубокий старец, одной ногой стоящий в могиле, должен зачем-то знать, сколько времени потребуется диску солнца, чтобы скрыться за горизонтом. Люди гораздо моложе его прилегли отдохнуть, а он стоит с часами в руке и что-то нетерпеливо изучает. Это вот жадное любопытство к явлениям внешнего мира создает Пасторов и Лавуазье, когда оно не создает Толстых и Гёте.
«Я почти невежда, — пишет в дневнике Толстой в 1854 году, — что я знаю, тому я выучился кое-как сам, урывками, без связи, без толку и то так мало». Полвека спустя, он, вероятно, готов был бы повторить то же самое, но не с огорчением, а с истинной радостью: ведь по Толстому неученье — тьма, но и ученье — тоже тьма; единственный из современных людей, он был склонен гордиться «невежеством», хотя меньше, чем кто-либо другой, имел на это право: Толстой был несомненно одним из наиболее разносторонне ученых людей нашего времени. Он знал «немного обо всем», что, если верить Паскалю, гораздо лучше, чем знать «все о немногом» {13} . Впрочем, в своем главном «ремесле», в литературе, он знал «все», — древнее, новое, новейшее; здесь он был специалистом глубокого, исчерпывающего знания. Толстой владел множеством культурных языков, вплоть до греческого и еврейского. Он в разное время жизни интересовался, со всей своей способностью страстного увлечения, то философией, то естествознанием, то богословием, то теорией искусства, то педагогическими науками. В 1870 году Толстой, по собственным словам, «с утра до ночи» занят изучением греческих классиков в подлинниках {14} , в 1884 году он, как мы случайно узнаем, интересуется астрономией {15} , в 1910 году почти пристает ко всем своим посетителям с каким-то неизвестным доказательством Пифагоровой теоремы» {16} . Что ему Гекуба? Для чего нужна Пифагорова теорема тому, кто так жестоко издевается над наукой? Эти внезапные периодические увлечения сказывались в Толстом в течение всей его жизни, и люди, видевшие два десятка книжных шкафов в Яснополянском доме {17} , знают, что такое — невежество Л.Н.Толстого. А между тем мало ли у нас иронизировали на счет этого невежества! Сам Чехов, наверное, не прочитавший одной десятой части книг, известных Толстому, прохаживался на эту тему. Для современного интеллигента наука — то же самое, что твердыня великого Рима для римского гражданина на чужбине: вместо «civis romanus sum» {18} достаточно произнести магические слова «научно обосновано», и перед обаянием грозной силы, имеющей столько известных каждому реальных проявлений, почтительно расступятся недруги. Но на Толстого слова эти не производили ни малейшего впечатления. Его универсально-анархический ум так же мало признавал суверенитет науки, как суверенитет государственной власти.
13
Необыкновенная разносторонность умственных интересов Толстого весьма ясно сказалась в его переписке с Н.Н.Страховым. XVIII век несколько отучил нас от такого стиля писем, и книга, превосходно изданная Толстовским музеем под редакцией Б.А.Модзалевского, своим настроением точно переносит читателя в умственную атмосферу XVII столетия, вызывая в памяти переписку Декарта с Мерсенном и Спинозы с Ольденбургом. За Н.Н.Страховым, независимо от его достоинств и недостатков, навсегда останется прочная заслуга в литературе: он один из первых понял, что такое Толстой.
14
П.Бирюков. Цитир. соч., т. II, стр. 170
15
Там же, т. II, стр. 480.
16
В.Булгаков. У Л.Н.Толстого, стр. 45, 67, 161 и др.
17
О библиотеке, составленной Толстым и насчитывающей 14 тысяч томов, см. интересные статьи А.Е.Грузинского (Толстовский ежегодник, 1912 г., стр. 133) и В.Ф.Булгакова (Толстовский ежегодник, 1913 г., стр. 67). Поля книг часто испещрены рукой Толстого, что несомненно сделает эту библиотеку богатым материалом для изучения мысли великого писателя.
18
«Я римский гражданин» (лат.).
Причины этого загадочного явления всем известны: по крайней мере Толстой дал очень простое, так сказать, официозное объяснение своей антипатии к науке нашего времени. «Я не только не отрицаю науку, то есть разумную деятельность человеческую, — замечает он, — но я только во имя этой разумной деятельности и выражений ее говорю то, что я говорю» (XVII, 161). Во имя «истинной науки» Толстой отрицал «научную науку» нашего времени. Истинная же наука есть то, что «действительно необходимо людям». Все это очень просто. Остается только выяснить, действительно ли должно здесь искать настоящую и единственную причину антипатии Толстого к науке. Что-то уж слишком элементарно это соображение, а мысль великого писателя почти всегда далеко не так проста, как она хочет казаться.
Наука, говорит Толстой, должна была бы объяснить народу, «каким топором, каким топорищем выгоднее что рубить; какая пила самая спорая; как месить лучше хлебы, из какой муки, как ставить их, как топить, как строить печи; какая пища, какое питье, какая посуда, какие грибы можно есть и как их удобнее приготовить» (XVII, 156). Упрек Толстого очевидно несостоятелен: какая посуда лучше, как удобнее приготовить грибы, — это и без науки известно всякой бабе. Да и проблема «полезной» науки разрешается далеко не так легко. В настоящее время теоретическое знание тесно сплелось с практическим и нет никакой возможности отделить то, что полезно, от того, что только интересно. Размышление инженера Сади Карно о двигательной силе огня приводит к созданию отвлеченнейшего из отвлеченных принципов — второго закона термодинамики. Утилизация этого положения производит переворот в технике, отдельные отрасли которой столь прочно связаны между собой, что изменения парового двигателя не могут не отразиться на цене, если не на устройстве орудий первой житейской необходимости. Так, общеполезные изобретения, как телеграф, телефон, вся современная электротехника, покоятся на чисто теоретических исследованиях Ампера и Фарадея. Лабораторные работы Пастера спасают от гибели виноделие и шелководство, то есть достояние миллионов французских крестьян. В рабочем кабинете Либиха зарождается идея дешевого мясного супа. А сама несчастная медицина? Какими доводами сражается с ней Толстой? «Защитники науки... — говорит он, например, — почему-то полагают, что вылеченное от дифтерита одно дитя из тех детей, которые без дифтерита нормально мрут в России в количестве 50% и в количестве 80% в воспитательных домах, должно убедить людей в благотворности науки вообще. Строй нашей жизни таков, что детские болезни, чахотка, сифилис, алкоголизм захватывают все больше и больше людей, что большая доля трудов людей отбирается от них на приготовления к войне, что каждые десять — двадцать лет миллионы людей истребляются войною, и все это происходит от того, что наука... занимается, с одной стороны, оправданием существующего порядка, а с другой — игрушками» (XIX, 240).В этом аргументе, несмотря на его кажущуюся простоту, разберешься далеко не сразу: здесь, в сущности, не один аргумент, а целых четыре: 1) медицина не вылечивает всех детей, больных дифтеритом; 2) люди мрут в России не только от дифтерита; 3) наука оправдывает существующий общественный строй; 4) не велика радость, если и вылечишь ребенка: ведь все равно рано или поздно помрет.Первые три аргумента, очевидно, науке не страшны, ибо врачи могут победоносно ответить: сегодня вылечиваем немногих, завтра научимся вылечивать всех, сегодня — от дифтерита, завтра — от других болезней; в этой «плоскости» спорить с наукой невозможно. Далее, что целый ряд весьма видных ученых пристроился на содержание к владыкам существующего порядка, — это, разумеется, святая истина. Но она так же мало свидетельствует против науки an und f?r sich {19} , как дела Торквемады и Лойолы — против учения Иисуса Христа. Если Вольта ответствен за американский электрический стул, тогда надо поставить в вину Гутенбергу публицистику Булгарина и поэзию Баркова. Тогда крестьянин, посеявший лен, из которого сплели веревку для казни Пестеля и Рылеева, виновен в их гибели. Все это так очевидно, что даже несколько совестно противопоставлять Толстому доводы подобного рода: он их знал гораздо лучше, чем кто бы то ни было другой. Это ясно уже из того, что в нужную минуту он умел мастерским движением руки перебросить спор совсем в другую плоскость, ставя вопрос совершенно иначе: «Вы изобрели противодифтеритную сыворотку, вылечили ребенка, — говорит он ученым, — ну, а дальше что?»
19
Самой по себе (нем.).