Маканин Владимир Семенович
Шрифт:
Пререкания продолжаются, пока шофер, пожаловавшись на радикулит, резким, грубым словом не прекращает разговор совсем. Тишина.
И вновь на пустынной ночной улице ругань: озлясь, человек в темном кричит шоферу, чтобы тот хотя бы подъехал удобнее, и взревевшая в тишине машина, выворачивая колеса, начинает зигзагообразный отъезд-подъезд и вот уже не без ловкости подруливает надвигающейся раскрытой дверью кузова. Теперь сидящего на асфальте нести и волочить не надо, только поднять — и в кузов. Человек в темном, докурив и швырнув рассыпающий искры окурок, решительно подходит к сидящему. Далее следует картинка, поразившая Родионцева: человек в темном берет сидящего обеими руками за волосы и именно так — двумя руками — тянет к дверце кузова. Боль заставляет спящего подняться как бы против воли, а человек в темном, волосы его не выпуская, уже сумел, ловкий, влезть в кузов и вновь тянет, — голова юнца лежит на дощатом настиле кузова и, трясь щекой, медленно вползает внутрь, а за головой медленно же вползает в кузов и тело, и теперь только ноги висят снаружи. Но вот и ноги вползают, подымаясь за телом как бы сами собой, потому что человек (там, внутри кузова) ни на минуту не выпустил светлые волосы, втягивая обеими руками.
Дверца кузова закрывается. Машина отъезжает. Родионцева наконец осеняет, что видел он не бог весть что: юнец пьян, к тому же в анестезии сна едва ли испытал такую уж боль — скорее неудобство, и, в конце концов (если считать плюсы и минусы), теперь он выспится не на асфальте.
Родионцев проходит пустынную улочку почти до конца.
Там он видит человека, а рядом на столбе — рябь шашечек. Стоянка.
— Д-давно ждете, ж-ждете? — спрашивает Родионцев скованными губами.
Женщина молчит.
— М-меня… В-вы. Из-звините… Так в-вышло…
— Не извиняйтесь. Я не боюсь пьяных.
И женщина рассмеялась. Она стоит на стоянке такси, высокая, светлая лицом и в светлой юбке, а темный ее жакетик мерцает какими-то переливами. В руках сумочка. Они стоят вдвоем — машин нет, и будут ли, неизвестно.
Родионцев продолжает свое:
— Вы м-меня из-звините… Я н-никогда… Т-только по пятьдесят г-грамм…
Женщина засмеялась, мягким спокойным голосом она говорит: не оправдывайтесь, чудак вы, ей-богу!
— Нет. П-послушайте… М-меня л-любили, а теперь не любят.
— Ну и прекрасно, — говорит женщина. — Теперь вы сами по себе.
— Чт-то?
— Теперь сами по себе. Свободны.
— Д-да?
— Да.
Родионцев улыбается: свободен от любви, свободен от свиты — это же замечательная мысль! Это же очень умно!.. Он начинает что-то восторженно бубнить, но такси, вдруг возникнув, подъезжает и увозит эту добрую веселую женщину. Конечно, она как-то слишком быстро уехала, могла бы спросить, не по пути ли, и даже подвезти его, Родионцева, хотя бы до более освещенных улиц, тоже могла. Но нельзя требовать от одного человека слишком многого. Доброта не должна быть слишком большой нагрузкой. Нет, какая же это была добрая и замечательная женщина и какие же добрые и замечательные были ее слова!
Родионцев стоять не в силах — он идет и идет заплетающимися шагами по темному переулку, но на душе у него никак не темно: в словах женщины был смысл!
Запнувшись, он падает и вставать не спешит. Да, встать ему не удается, но и это не портит ему настроения. Даже тот молокосос, щенок, которого забрали, мог себе позволить никого не бояться, а кого или чего бояться теперь ему, Родионцеву? Он смеется: великолепная ж мысль!.. Он приваливается спиной к какой-то стене. Свободен — пронзает мысль еще раз. Родионцев улыбается и засыпает. На миг очнувшись, он только делает вытянутые ноги крест-накрест, чтобы было удобнее.
Антилидер
1
Внешность выдавала его. Когда Куренков на кого-то злился, он темнел лицом, смуглел, отчего на лоб и щеки ложился вроде бы загар, похожий на степной. Он худел. И можно сказать, что становился маленьким.
— Ну и что теперь? — грозно спросила Шурочка.
Вглядываясь в его загар, она добавила:
— Ты, Куренков, смотри у меня!
Он виновато пожал плечами и что-то промычал. Он ел, жевал. Шурочка вгляделась вновь. (В тех случаях, если ее подозрение было несправедливым — а такое тоже бывало, — именно речь Толика, ласковая и несколько смущенная, успокаивала ее. Шурочка говорила ему:
— Ты, Куренков, смотри у меня!
На что он, именно что смущаясь, отвечал:
— Ты, Куренкова, не бойсь…
Получалось мило.)
Но теперь он не ответил. А поужинав, он пошел мыться и попросил потереть ему спину, что также было для Шурочки приметой и признаком. Со стороны приметы могли казаться пустячными, но ведь жена мужа знает. В малогабаритной квартирной ванной он напускал столько пару через душевой шланг, что ему было жарко и хорошо, как в парилке, зато там и тут — отовсюду падали капли. (Шурочка не раз его ругала, так как отсыревали стены: «Лодырь! Шел бы в баню!..») Распарившийся он выглянул в дверь и, выставив голову в дверной проем, попросил Шурочку — потри, мол, спину. У него как бы не было сил: он стоял, голый и худой, весь уменьшившийся, и ныл, жалобно просил потереть спину, как мальчишечка, который болен и который просит помыть его, слабого, хотя бы из жалости. Шурочка возилась с посудой. Увидев высунувшуюся его башку, она поворчала, но, конечно, спину ему потерла, обратив лишний раз внимание, что не только лицо, но и тело у него потемнело. Он вдруг стал смуглым.
Теперь Шурочка почти не сомневалась, что Куренков кого-то невзлюбил. Подумав, вычислила, кого — Тюрина; в их компании Василий Тюрин появился сравнительно недавно, с год, а уже выделялся. И правда, все они сразу и как-то особенно его полюбили: он был весел, говорлив, силен физически и к тому же с машиной. Он мог подвезти-отвезти.
Когда мастер ковырялся в телевизоре, обязанностью Шурочки было записывать и перечислять поломки с его слов. Но, перехватив пальцами темное крылышко копировальной бумаги и подложив листок заново, Шурочка вдруг встала. Она пошла звонить, в конце концов, ее заботил муж, а хорошенькой да еще и полненькой женщине сходит многое, Шурочка это знала. Даже и нервные клиенты (был их час — близкий к обеду) молчали. Ей вдруг показалось, что все эти грубые люди притихли с умыслом. А дозвонилась Шурочка быстро. Куренков работал при жэке и обычно в обед околачивался дома.