Шрифт:
— Пиши, — закончил Ермолаев, — пока не добьешься своего.
С такими надеждами я и собрался в путь.
Сборным пунктом служил клуб железнодорожников имени неизвестного мне Дробязко. Вернее, не сам клуб, а пустырь перед ним. Люди постарше предупреждали, что, идя в армию, надо надевать на себя что похуже, одежду обратно не отдадут. Сотрудники военкомата такое мнение опровергали, им никто не верил (и справедливо), и сотни собравшихся на пустыре стриженных под ноль мальчишек были похожи на беспризорников из фильма «Путевка в жизнь». Каждый призывник представлял собой ядро группы провожавших его родственников. Меня провожали мама, бабушка Эня Вольфовна и семилетняя сестренка Фаина. Отца почему-то не было, зато был мой друг по ремеслухе Толик Лебедь. Толик был склонен к романтическим жестам, и по его идее мы собирались, но не собрались зарыть где-нибудь бутылку шампанского с тем, чтобы распить ее, когда я вернусь. Самого Толика в армию не брали из-за укороченной ноги. Она укоротилась после того, как Толик попал под машину.
Ожидание оказалось многочасовым. Переглядываться с близкими, натужно улыбаться и отводить взгляд — дело мучительное. В какой-то момент мы с Толиком отлучились в пивную. Взяли макароны по-флотски и по кружке пива. Разговаривали о том, о сем, не спеша. Еще и половины не съели, когда подошла нищенка:
— Хлопцы, а це шо? Макароны?
— Макароны.
— А можно я доим?
Мы отдали ей макароны. Она попробовала, поморщилась, уставилась на наши кружки.
— Хлопцы, а це шо? Пыво? — как будто это могло быть что-то другое.
— Пыво.
— А можно я допью?
Мы отдали ей пиво и, злые на самих себя, вышли.
Товарный эшелон уже стоял на путях. Паровоз тяжело пыхтел, а нас все еще не отправляли. Потом построили в длинные шеренги. Вдоль шеренг бегал с мегафоном рыбоглазый, суетился и выкрикивал что-то злобное. Появились упитанные сержанты — «покупатели»: считалось, что они отбирают солдат в свои части. На самом деле никто никого не отбирал, нас пересчитали и загнали в вагоны по известной норме: восемь лошадей или сорок человек. После этого поезд еще долго не трогался, а родственники стояли внизу, улыбались, утирали слезы, махали руками.
Наконец, поехали. Куда, старшины помалкивали, но ясно, что в сторону Крыма. Кто-то сострил:
— На курорт, пацаны, едем! Загорать под пальмами будем!
Среди новобранцев было много шпаны. Ехали с открытыми дверями. На одном из переездов кто-то кинул в стрелочника арбуз и сбил с ног. Меткость метателя одобрили дружным хохотом.
Ученье — свет
Ехали всю ночь. До курортов не доехали, остановились в Джанкое. Вокруг не море, не пальмы, а степь: ковыль, солончаки. Нас выгрузили из вагонов, разбили на роты, по сто человек в каждой, построили в колонны и повели через весь город. Колонны заключенных и военнопленных я видел много раз, они выглядели лучше. Военный городок километрах в двух за городом. На аэродроме — американские «аэрокобры» и наши «яки», выглядевшие на фоне «кобр» бедными родственниками. Но самолеты мы будем видеть в Джанкое только издалека, здесь мы будем изучать не теорию полета, не аэродинамику и не конструкции самолетов, а уставы, биографию товарища Сталина и устройство винтовки Мосина образца 1898/1930 года. А еще нас научат строиться в две шеренги или в колонну по четыре, стоять смирно, ходить строевым шагом, ползать по-пластунски, наматывать портянки, заправлять постель, сворачивать шинель в скатку, приветствовать командиров и в общении с ними ограничиваться уставным словарем, состоящим из кратких фраз «так точно», «слушаюсь» и «никак нет».
Я еще до армии слышал про какие-то аракчеевские казармы. Теперь узнал, что это такое. Толстостенные дома, внутри не разгороженные. Один дом — одна комната, если можно назвать комнатой помещение на двести пятьдесят человек. Ряды трехъярусных коек с узкими проходами между ними, похожие на птицефабрики.
Утром опять повели через весь город в привокзальную баню, там нашу одежду отобрали и выдали форму, которую мне предстояло носить, не снимая, четыре года и два месяца. Штаны, гимнастерки, пилотки, брезентовые ремни с латунными бляхами, подворотнички, асидол для чистки блях и пуговиц, сапоги, белье. Штаны, гимнастерки и пилотки новые, сапоги — б/у, белье — рвань. Рубахи без пуговиц, кальсоны без завязок, портянки с дырами…
Много лет спустя в Союзе писателей строгие товарищи по перу, разбирая мое персональное дело, допытывались: неужели в Советской армии я видел что-то подобное описанному в «Чонкине»? Один из «критиков», бывший полковник Брагин, по его словам, сорок лет отдавший нашей родной, любимой, замечательной армии, налился кровью и бился в конвульсиях, когда я ответил, что видел кое-что похлеще.
Реальная армейская жизнь, какой я ее видел, была мало похожа на то, как ее изображали Брагин и его соратники, скорее, была сродни дореволюционной, описанной Куприным. Но со всеми особенностями советского времени.
Глава двадцатая. В надежде на американских агрессоров
«Знать и уметь усе от сих и до тых»
Два месяца до присяги считались не настоящей службой, а «курсом молодого бойца». Пока не пройден курс и не принята присяга, солдату нельзя доверять оружие, нельзя посылать его в караул и на боевое задание. Но с самого начала ему следует усвоить, что он, согласно уставу, «обязан стойко переносить все тяготы и лишения воинской службы».
Нас наставляли в основном сержанты и старшины самого невезучего 1927 года рождения, чья служба в авиации растянулась на семь лет. В 44-м их взяли на фронт, а в 47-м объявили, что поскольку только теперь они достигли настоящего призывного возраста, а кроме них призывать некого, им придется прослужить еще один полный срок.
Им было по двадцать четыре года, но они казались нам едва ли не пожилыми. Это были туповатые деревенские мужики, которые на «гражданке» были бы вынуждены заниматься грубым физическим трудом, а здесь стали начальниками. Поэтому, когда кончилась их семилетняя служба, они стремились остаться на сверхсрочной. Главные трудности армейской жизни были у них позади, они много ели, мало двигались и, получив возможность командовать большим количеством людей, удовлетворяли свои властолюбивые амбиции.