Шрифт:
На нашем курсе, кроме меня, отслуживших свой срок в армии было человека два-три, и среди них некто Объедков. Однажды, сидя вместе с Объедковым в читальном зале, я сказал ему, что ехать на целину мне никак не хочется, и объяснил это вышеизложенным реальным обстоятельством. Кроме того, я обругал советскую пропаганду и умеренно всю советскую власть. Советская власть, сказал я Объедкову, создала бездарную колхозную систему, неспособную прокормить собственную страну. И теперь вот, развивал я свою мысль, они пытаются исправить положение прибавлением к рабскому труду колхозников рабского бесплатного труда студентов. Но эффект, уверял я Объедкова, будет все равно мизерный, потому что еще Маркс говорил, что рабский труд не может быть эффективным.
Объедков внимательно слушал, сочувственно кивал головой, а на ближайшем комсомольском собрании попросил слова, вышел, ознакомил собравшихся с моими незрелыми мыслями (с добавлениями от себя) и сказал, что таким, как я, не место в комсомоле и институте. Зал замер, но тут же выступила какая-то неизвестная мне студентка. Она, не обсуждая моих незрелых мыслей, высказала свою незрелую мысль, что таким стукачам, как Объедков, не место среди нормальных не только студентов, но и просто людей, таким негодяям надо плевать в рожу и не подавать руки. Ее поддержала другая студентка. Поднялся невероятный гвалт. Студенты один за другим говорили, что Объедков подлец, но тут же по предложению сидевшего в президиуме секретаря парткома подавляющим большинством голосов избрали Объедкова секретарем факультетского комитета комсомола. Меня при этом оставили в покое, может быть, потому, что я все-таки согласился ехать на целину.
Согласился, кроме всего, в расчете на то, что там наберу материала для чего-нибудь вроде рассказа, повести или романа.
В поисках сюжетов и героев
Тогда, летом 58-го, я чувствовал, что должен написать рассказ или повесть, чтоб это было, с одной стороны, хорошо, а с другой стороны, «проходимо», насчет чего у меня возникали уже некоторые опасения. Мои взгляды тогда были не очень сформированы и мне самому непонятны. Они ни в коем случае не были антисоветскими, но и советскими их назвать можно было только с натяжкой. А ведь советская власть требовала безусловной любви к себе от всех людей и от писателей больше чем от кого бы то ни было. Всякое литературное сочинение должно было соответствовать основным требованиям социалистического реализма, который по официальной формулировке подразумевал правдивое, исторически конкретное изображение жизни в ее революционном развитии, а по неофициальной — воспевание вышестоящего начальства в доступной ему форме. Можно было сколько угодно держать фигу в кармане, но все равно главных рецептов было не избежать. В центре должен быть «правильный», положительный герой, русский, желательно рабочий, комсомолец или коммунист, который хорошо воюет или работает, борется с бюрократизмом, казенщиной, равнодушием и другими «отдельными недостатками» и «пережитками прошлого в сознании людей» и в конце концов побеждает. Чтобы такое сочинение достигло не только печатного станка, но и внимания читателя, желательно было стандартного советского героя наделить какими-то индивидуальными человеческими чертами, делавшими его не совсем «правильным». Тут честолюбивому литератору, особенно начинающему, нужно было балансировать между тем, что можно сказать, и тем, что хочется. А как достичь такого баланса?
Я внимательно следил за тем, что пишут молодые, уже напечатавшиеся и обратившие на себя внимание. Самым заметным из молодых был тогда Анатолий Кузнецов, будущий невозвращенец. Его повесть «Продолжение легенды» огромными тиражами вышла сначала в журнале «Юность», потом в «Роман-газете». Критики считали ее образцом «исповедальной прозы». Я читал и думал: вот как надо писать! Просто, достоверно и — «проходимо». Но о чем я могу написать? Тогда мне не казалось, что моя прошлая жизнь может быть источником каких-то сюжетов. И я решил поехать все-таки в Казахстан и набраться там новых впечатлений.
Черная пропаганда
На каком-то этапе мы узнали, что из студентов нашего института будет составлен отряд, который разобьют на бригады и распределят по разным колхозам. Начальницей отряда была назначена женщина лет пятидесяти, кандидат сельскохозяйственных наук, взятая почему-то из Тимирязевской академии, — своих, что ли, таких не хватало? А скорее всего, числилась она не только в Тимирязевке, но и на Лубянке. Она ходила во всем черном и сама была вся черная. Ее черные волосы пахли сапогами, потому что она, как мне сказали, подкрашивала их дегтем. Лицо было сплошь покрыто черными конопушками и потому казалось немытым. Ее имени и фамилии я уже не помню, но студенты прозвали ее «Черная пропаганда», и это прозвище к ней крепко прилипло.
Задолго до поездки кто-то что-то ей сказал про меня. Она заинтересовалась, стала меня искать и нашла в одной из пустых аудиторий, где я как раз, ползая по полу, раскладывал и клеил материалы своей газеты «Историк».
Она попросила меня оторваться и начала с комплиментов, которые в ее устах звучали фальшиво. При этом смотрела на меня маленькими мышиными черными глазками и умильно улыбалась. Губы улыбались, а глаза оставались недобрыми.
— Мне о вас рассказывали много хорошего. И о том, как вы учитесь и как делаете газету. Это очень хорошо, что вы делаете газету. Это очень нужное дело. Газета, как говорил Ленин, это не только коллективный пропагандист, но и коллективный организатор. Вы с этим согласны?
Я кивнул головой, потому что не соглашаться с Лениным было непринято.
— Возможно, мы и на целине тоже позаботимся о стенной печати. Надеюсь, вас можно будет привлечь?
Я сказал:
— Можно.
— Я слышала, вы и стихи пишете и даже печатались в «Правде». Хорошо бы вы описали в стихах, понимаете, героический труд наших студентов.
— Если он будет героическим, — уточнил я.
— Вы сомневаетесь, что он будет героическим? — Глазки ее еще больше сузились.
Сомневаться в этом, пожалуй, не стоило (так же, как не соглашаться с Лениным), и я сказал:
— Что вы! Что вы! Конечно, не сомневаюсь.
Она остановила на мне свой взгляд, долго о чем-то думала и, думая, шевелила губами.
— Мне кажется, что когда вы говорите, что не сомневаетесь, вы не всерьез говорите, а иронически.
— Что вы! Что вы! — сказал я опять. — Как я могу иронизировать над святыми для всех нас понятиями?!
Она опять надолго задумалась, видимо, пришла к выводу, что ответа на свой вопрос, иронизирую я или нет, не получит, и перешла собственно к цели своего визита.