Шрифт:
Он и вправду потом воровски скребся к ней в окошко. Она лежала на печи и дрожала. Звала себе на помощь всех святых и в то же время опасалась: а вдруг Лука обидится? Но он не обижался. Появлялся снова… Все-таки надеялся.
Буренка доедала последние клочки сена, а до зеленой травы было еще далеко. Как ни крути, а Батятину кланяться придется. Можно бы постучаться к Мыларщиковым, да у них у самих не густо. А у Луки на сеновале запас на целый околодок — всех соседских коров прокормить мог бы. А запросит, особенно с Глаши, самую невозможную плату… Страшно подумать.
Занемогла сегодня Глаша. Кое-как напоила и накормила Буренку, истопила на ночь печь и пластом свалилась на кровать.
Послышался робкий стук в окно. Глаша очнулась, прислушалась. Поблазнилось? Кто мог стучать в глухую полночь? Лука? С него станется! Тишина. Женщина успокоилась. Облизала пересохшие губы, натянула на себя старенькое стеганое одеяло, подумала: «Наверное, поблазнилось».
В окно постучали настойчиво и громче. Глаша уже не сомневалась, что происходит это наяву. Но кто? Лука так не стучится. Он скребется, как кошка. Не у Мыларщиковых ли что стряслось? Глаша, превозмогая слабость, встала на ноги. Голова закружилась. Схватилась за спинку кровати, чуть пришла в себя и шагнула к окну:
— Кто там?
— Открой, Глашенька!
— Да кто это? — сгоряча не разобрала она и вдруг схватилась за грудь — сердце сжало. Иван! Уже четыре года не слышала, чтоб кто-нибудь называл ее Глашенькой.
— Открой, Глашенька, это я — Иван.
— Нет-нет…
— Да открой же!
Она не помнила, как добралась до двери, не заметила, как откинула тяжелый железный крючок, как вместе с морозом в избу ворвался бородатый человек. Все это она воспринимала как в тяжелом бреду. Человек поставил в угол палку, — да нет, какая же это палка — это винтовка! — сбросил со спины вещевой мешок и обнял пылающую Глашу. Она почувствовала шершавый холод его шинели, щекотку от густой бороды на своем лице, ощутила на спине сильные теплые ладони и по ним, по их особому теплу окончательно поверила, что это ее Иван. Он изменился, с бородой и усами, а ладони остались прежними — теплыми, ласковыми, сильными. И она потеряла сознание.
Очнулась днем. В нос ударил колючий запах табака — в ее избе давно никто не курил. Вспомнила ночной стук, сильные теплые ладони на спине, и что-то подкатило к горлу. Глаша заплакала, слезы поползли по щекам.
— Слава богу, оклемалась. — Глаша узнала голос Тони Мыларщиковой. Та наложила на лоб больной холодный компресс.
— Все будет хорошо, — продолжала Тоня. — Всякое случается.
— Вань, а Вань, — тихо позвала Глаша и напряглась, ожидая, что Тоня сейчас скажет: «Бедняжка, все еще бредит…»
Но услышала:
— Тут я, Глашенька!
Тогда она открыла глаза, чуть приподнялась и увидела: Иван стоял в ее ногах, у кровати, в старенькой солдатской гимнастерке, на груди тускло поблескивал Георгий. Муж был чисто выбрит, уже без бороды, а усы вот оставил. Возмужал, в переносье залегла складка. И еще в глазах не заметила Глаша прежней лихости.
— Вань, — прошептала она, — чой-то мне неможется.
— Лежи, лежи, это пройдет, — утешил ее Иван.
— Так я пойду, Иван Митрич. Потребуюсь — кликнешь.
— Спасибо тебе, Тоня. Михаилу привет, пусть заглянет.
— Прибежит! А ты, Глань, держись, у тебя радость, а ты раскисла.
Мыслимо ли — Иван вернулся! А Глаша уже не надеялась его увидеть. Бабы всякое судачили и сходились на одном: сгинул Иван на веки вечные. А он вот он! Ишь какой ладный, красивый, да еще георгиевский кавалер!
…По дому Иван истосковался. Руки чесались по мирной работе. Бывало, в окопе или лазарете зажмурит глаза и видит наяву — три окошка с голубыми ставнями, петушка на коньке крыши, островерхую макушку горы Сугомак, за которую в непогодь цепляются тучи, и даже батятинскую крепость. И обязательно весной. Теплынь кругом. Земля на солнце согревается, слегка парит. Сам Иван в огороде лопатой перекапывает гряды под морковь. И до того четко это виделось, что он чуял запах отогревшейся земли, слышал легкие скребки железа о камешки. И видел, как на вывороченном коме земли лениво извивается розовый дождевой червь. А вот Глашу чем дальше, тем представлял смутнее. Дочка Дарьюшка совсем не запомнилась.
А дома все не так, как представлялось. Петушка кто-то с конька сбил или он сам от ветра свалился. Облупилась голубая краска с наличников, выели ее ветер и дождь. Свел со двора Пеганку Батятин за два мешка муки. Старый чересседельник висит на стене избы и напоминает — была в этом доме коняшка. Была да сплыла. Глаша постарела. Какая у одинокой бабы по лихим-то временам жизнь?
Иван заглянул в избу:
— Глань, топор-то у тебя есть?
— В чулане.
Топор старый, сам Иван покупал на ярмарке до войны. Топорище кто-то другое насадил — корявое, неструганное. Ничего, придет срок — выстругает половчее.
Первым делом залатал сарайку, чтоб Буренке не дуло. Глаша звала его завтракать, но Ивану жалко расставаться с топором. До того в охотку им махалось, до того любо приколачивать доски на щели, вгонять в них податливые гвозди — ни дум, ни усталости.
— Иду, иду, — откликнулся он, наконец, когда Глаша позвала в третий раз.
Но поесть им вдвоем не дали. Появился Михаил Мыларщиков, Тонин муж. Принес миску окуней. Иван как глянул на них, так и ахнул от радости. Нигде нет вкуснее рыбы, чем в Кыштыме, а лучше того окуней. Какая уха-то получится из этих красавцев — язык проглотишь и не заметишь.