Шрифт:
На этом фоне интересно рассматривать достаточно хорошо известное отрицательное отношение Гиппиус к женской эмансипации как политическому движению. Это зафиксировано, например, в ее дневнике (запись от марта 1917 года). В тот день шла демонстрация, в которой участвовали 40 тыс. женщин, требовавших для себя избирательного права. Гиппиус следила за демонстрацией, сидя в открытом окне, и записала в дневник:
Если бы заботу и силы, отданные «женской» свободе, женщины приложили бы к общечеловеческой, — они имели бы попутно, и не получили бы от мужчин, а завоевали бы рядом с ними.
Всякое специальное — «женское» движение возбуждает в мужчинах чувства весьма далекие именно от «равенства» (Гиппиус 1999-б т. 2, 500). Очевидно, что Гиппиус видит женскую демонстрацию мужскими глазами, с андроцентричной точки зрения, пытаясь понять, какую реакцию демонстрация вызывает у мужчин; в этой ситуации она считает мужскую позицию нормой. Как показывает цитируемый выше отрывок из ее дневника, по мнению Гиппиус, в стремлении к свободе женщины и мужчины в принципе равны, причем настоящая свобода являлась для Гиппиус не общественно-политической, а внутренней духовной свободой индивида. Отношение Гиппиус к женщинам, требовавшим политических прав, объясняет также, почему она поддерживала идею «новых людей», но тщательно отгораживалась от категории «новой женщины».
Эмансипаторский дискурс поставил совсем другие вопросы о женщине и поле, чем эстетический. Эти две сферы обсуждения «половой проблематики» имеют сложную связь между собой: они являются одновременно друг другу чуждыми и параллельными. Важно учитывать, что женское движение вырабатывало собственные понятия и идеи пола и гендера, которые не могли не найти отклика в символистском дискурсе, и наоборот.
Рассматривая культурный контекст формирования категории фемининного в целом, можно утверждать, что неоднородность этого контекста отражается в самой категории фемининного. Поэтому концепция фемининного как эстетическая категория состоит из нескольких, быть может, внутренне противоположных, представлений. То, что в символизме встречаются разные феномены — романтизм, соловьевство, западноевропейский модернизм и «новая женщина», — находит отражение и в репрезентациях женщины. Рядом сосуществуют типичный для западного модернизма образ femme fatale и романтический соловьевский образ Прекрасной Дамы. В отличие от западноевропейской культуры того же периода, образ «падшей», активной, угрожающей и сексуальной женщины, femme fatale [63] , в литературе уступает место возвышенному женскому образу, который имеет свои корни в философии Вечноженственного. И. Жеребкина (Жеребкина 2003, 43) замечает, что при осмыслении пола в русской метафизике доминирует «стратегия его радикальной метафизации / символизации». Вследствие этого, на ее взгляд, в трактовке пола формируется жесткая бинарная дихотомия: или «высокое» символическое, или «низкое» телесное асимволическое. О. Матич считает: основная разница между русскими и западными теориями сексуальности заключается в том, что в России они развиваются не в области психологии, а метафизики:
63
Имеется в виду образ, который анализируется, например, в книге: Hilmes 1990. Выделяемые К. Хилмес женские образы в творчестве таких авторов, как, например, Уайльд, Гейне, Малларме, были широко представлены и в русской культуре.
…the substitution in Russia of metaphysics for psychology — in the sexual sphere — is the most substantive difference between Western and Russian theories of sexuality: divinity and religious teleology are given precedence over the grounding of desire in the individual unconscious.
(Matich 2005, 66)Схожее явление: перенос интереса из области психологии сексуальности в область метафизики — можно, по моему мнению, наблюдать также в репрезентациях женщины, характерных для символистского искусства [64] . Эта тенденция объясняет, почему определяющим типом для символистов стала именно «Прекрасная Дама» [65] , соловьевский и романтический женский образ, который имеет философские и религиозные коннотации, в том числе проекцию на образ Богоматери [66] . Перенос интереса из области психологии и сексуальности в область метафизики, о чем пишут Жеребкина и Матич, означает также, что символисты не сосредоточивали свое внимание на сексуальности и психологии, а репрезентации женщины часто функционируют в их творчестве в качестве субституции концепций и идейных комплексов метафизики и эстетики.
64
Д. Бургин (Бургин 2004, 99) обращает внимание на то, что в «Людях лунного света» В. Розанова половые вопросы рассматриваются в свете христианской метафизики.
65
Своеобразием дискурсивных практик русского символизма, вытекающим из разных культурных контекстов развития символизма, объясняется то, что исследования по западноевропейским репрезентациям женщин эпохи fin de si`ecle лишь отчасти подходят к разбору материала русской культуры той же эпохи. Это видно, например, в книге Б. Дикстра «Idols of Perversity: Fantasies of Feminine Evil in Fin-de-Si`ecle Culture» (Dijkstra 1986).
66
На эту тему см. статью И. Савкиной «Образ Богоматери и проблема женского в русской женской поэзии XX века» (Савкина 1995).
Если в западном модернизме господствующим типом репрезентации женщины является падшая, страдающая и демоническая фигура, то в русской символистской культуре (или в историческом нарративе о ней) это, скорее, ее противоположность — идеально-возвышенный образ «Прекрасной Дамы». В символистском искусстве был и противоположный женский тип. Самыми известными примерами такого типа являются блоковская Незнакомка и брюсовская Рената. Заметим, однако, что даже «падшая женщина» в символизме нередко заслуживает сочувствия автора и (или) наделяется положительными чертами. В качестве наглядного примера можно вспомнить женский униженный образ России в поэзии Блока (Россия как жена поэта) или сологубовский образ Дульцинеи (об этом см.: Багно 2005) [67] . Женский образ как символ высшей реальности, по моему мнению, оказался сильнее западноевропейской традиции эстетизации зла (демоническая женщина), отсюда его продуктивность как носителя эстетической программы «нового искусства».
67
Как показывает Olga Matich (Матич 2004), образы Саломеи и Клеопатры взаимосвязаны с конструкцией авторства у Блока. Она считает, что «Blok’s veiled woman represents the sphere of language that opened for him a symbolic window into poetry. The erotic body — which is beyond castration — and writing become one» (Matich 2006, 161).
4. ГЕНДЕРНЫЙ ПОРЯДОК ЭСТЕТИЧЕСКОГО ДИСКУРСА РУССКОГО СИМВОЛИЗМА:
ФУНКЦИИ КАТЕГОРИИ «ФЕМИНИННОГО»
Женщина должна быть (…) силой, вдохновляющей творчество мужественное.
(Н. Бердяев)Символисты относительно мало писали о женщинах и их творчестве. Однако они часто затрагивали категорию фемининного. В данной главе я выделяю те функции, которые категория фемининного выполняет в русском символистском эстетическом дискурсе. Эти функции тесно связаны с теорией творчества, с пониманием творческого процесса и проблемой авторства. При рассмотрении каждой функции я оцениваю ее значение с точки зрения пишущей женщины. Порядок рассмотрения функций соотносится с порядком творческого процесса: обсуждение начинается с позиции творческого субъекта (фемининность как зеркало), затрагивает проблему теоретической модели вдохновения (фемининность как подсознание), затем я рассматриваю творческий акт (как комплементарную функцию маскулинного и фемининного) и гендерную специфику произведения (произведение искусства как женщина). Последняя функция (категория музы) является собирательной категорией, так как в ней актуализируются все другие функции.
Фемининность как зеркало творческого субъекта
Символизму как литературному течению была свойственна авторефлексия, т. е. активное обсуждение того, каково и каким должно быть «новое искусство». Зеркало, важнейшее средство самоотражения, нередко встречается в символистской литературе: на мотивном, тематическом и теоретическом уровнях произведений [68] . Не случайно теоретики гендера показали, что фемининность в западной культуре является зеркалом — необходимой отражающей плоскостью, «другой», «помощницей» для конструирования субъекта. Функция фемининности как орудия маскулинного само-отражения и самоконструирования давно отмечена в феминистской литературе. Уже В. Вульф в эссе «Своя комната» («А Room of One’s Own», 1929), изучая пути пишущих женщин, писала о том, что женщина в истории литературы есть зеркало, в котором мужчина отражается:
68
О теме зеркальности в русском символизме см.: Минц и Обатнин 1988, Vinogradova 2002, 154.
Women have served all these centuries as lookingglasses possessing the magic and delicious power of reflecting the figure of man at twice its natural size.
(Woolf 2000, 37)Вульф считает, что так можно объяснить развитие человечества: без положительного образа в зеркале мужчина не верил бы в себя и не мог бы совершенствовать свое окружение и культуру. После В. Вульф метафора женщины (категории фемининного) как зеркала встречается в качестве постулата феминистской теории. Например, Л. Иригарэ в книге «Speculum de l’autre femme» (Irigaray 1974) пишет о том, что «женщина» функционирует в качестве основы «мужского» самосознания, служит плоскостью, с помощью которой «мужчина» набрасывает свой образ. Также М. Ле Дефф (Le Doeuff 2002) обсуждает значение женщины как средства самоутверждения для философского дискурса [69] . Вопросу о фемининности самого зеркала посвящена книга Дж. Ла Белль «Herself Beheld» (La Belle 1989).
69
Зеркало как средство конструирования субъектности (или идентичности) встречается в различных теориях. В теории Лакана зеркало является основной метафорой в процессе конструирования субъектности. Тема отражения появляется также в известной книге Э. Саида «Ориентализм», где Восток интерпретируется как зеркало, помогающее конструированию идентичности западных культур (Said 1985, 3). На основе изучения русской литературы Барбара Хельдт утверждает, что в «исключительно мужской традиции» русской литературы персонажи служат целям мужского самоопределения писателей (Heldt 1987, 1–2).