Шрифт:
Повесть «Тридцать три урода» оказывается, таким образом, многоплановым и амбивалентным произведением, которое формально разделяет «андроцентричнные» символистские стереотипы и культурные нормы и в то же время сопротивляется им с помощью пародии и особенно с помощью подсознательной критики. Сопоставленные друг с другом, «сознательный» и «подсознательный» слои повести «Тридцать три урода» говорят о положении женщины и женского автора в русском символизме. Однако, как показывает рассмотрение образа святой Агаты, «подсознательный» уровень повести содержит намного более резкую критику символистской доктрины, чем пародийный, «верхний», слой повествования.
В конце можно заметить, что идентифицируемая с Агатой безымянная героиня — автор дневника — не перестает быть творческой, пишущей женщиной. После смерти Веры в ее душе развиваются мысли, которые она переписывает в дневник. Можно заключить, что, осознав позицию женщины в мире символистского искусства, она также освободилась от репрессивной силы этого дискурса. В конце ее дневника появляются женские (Верины) слова:
…то начинало что-то со мною делаться. Это как бы ее (Верины. — К.Э.) мысли, которых она уже не думает больше, в меня переходили, и такими круглыми, полными, и совсем без спора.
(Зиновьева-Аннибал 1907-а, 77)Таким образом, повесть можно прочитать как саморефлексию женского автора в условиях раннего модернизма в целом и русского символизма в частности на тему «женщина и искусство». Несмотря на то что текст содержит в себе мысль о фемининности жертвы, приносимой на алтарь искусства, он также открывает более позитивные возможности для интерпретации. Для автора повесть «Тридцать три урода» явилась средством выключения (выхода) из символистского эстетического дискурса и особенно из его гендерного порядка. Это проявилось в том, что, подобно безымянному автору дневника, Зиновьева-Аннибал после «Тридцати трех уродов» также нашла новые слова, в ее творческой эволюции произошел новый виток, запечатленный в сборнике рассказов «Трагический зверинец».
Вывод: выход
Всю литературную карьеру Зиновьевой-Аннибал можно интерпретировать как процесс включения (вхождения) в символистский дискурс и отделения от него, выхода из него. В этом процессе повесть «Тридцать три урода» представляет переломный момент. Сопоставление «Тридцати трех уродов» с последующим (и последним) произведением Зиновьевой-Аннибал — «Трагическим зверинцем» — предлагает дополнительные точки зрения для интерпретации повести как обсуждения возможностей женского творчества в раннем модернизме. Как и в «Тридцати трех уродах», в «Трагическом зверинце» главное внимание также обращено на женские персонажи. П. Девидсон (Davidson 1996, 163) верно заметила, что the choice of themes — lesbian love and autobiographical childhood reminiscences may well have been motivated by the desire to escape into a more autonomous female world, isolated from the sphere of male influence.
(Davidson 1996, 163)Сосредоточение внимания на женских персонажах — единственное сходство между этими двумя произведениями, которые контрастируют друг с другом по месту действия, теме, поэтике и пониманию природы.
Вместо обстановки театра и городской квартиры «Тридцати трех уродов» в рассказах «Трагического зверинца» антураж событий — это прежде всего деревня и лес. Вместо произведений искусства (картин, пьес, статуй…) в «Трагическом зверинце» фигурируют животные (журавль, волк, медвежата, пчелы…). Что главное — сюжет произведения, который соединяет отдельные рассказы в единое целое, не затрагивает жизнь актрис, а передает историю развития девочки в молодую женщину [394] . Полная оторванность от мира искусства препятствует восприятию главной героини в функциях фемининности. В центре внимания именно девочка, а не искусство, не культура.
394
Келли утверждает, что в повести «Трагический зверинец» «Zinov’eva-Annibal entirely departs from the euphemistic and reductive traditions according to which feminine interiority had customarily been represented in women’s prose writing» (Kelly 1994, 158–159).
Выход от идеологии символизма отражается и в поэтике [395] : при следовании символистским конвенциям и использовании метафорики символистского дискурсивного резерва описать развитие девочки в молодую женщину было бы невозможно. Символистский стиль автоматически включил бы в описание отсылку к функции фемининности в ее метафорических значениях. Символистская поэтика так тесно связана с эстетическо-философскими представлениями о маскулинности творческого субъекта и о посреднических функциях категории фемининного, что конструирование женского субъекта — которое отражено в «Трагическом зверинце» — требует отказа также от поэтических средств символизма. Обращение к поэтике реализма является, таким образом, знаком отказа от ценностной системы символизма как эстетики и как идеологии.
395
М. Михайлова (Михайлова 1998) предлагает рассматривать рассказы как образец неореалистической литературы.
Прежде всего хочется обратить внимание на центральное место темы природы в рассказах «Трагического зверинца». Зиновьева-Аннибал не согласна с теми философами, которые стремились к преодолению природы с помощью творчества, искусства и индивидуальности (см. гл. 4 моей книги). Бердяев, например, писал: «В глубине пола творчество должно победить рождение, личность — род, связь по Духу — природную связь по плоти и крови» или «Все личное в человеке враждебно родовой сексуальности» (Бердяев 1985, 231). В «Трагическом зверинце» Зиновьева-Аннибал представляет противоположное мнение: «низкие» темы рода, рождения, природы, плоти, крови и сексуальности находятся в центре описания. Указав уже в «Тридцати трех уродах» на уродство искусства (а не природы), Зиновьева-Аннибал в «Трагическом зверинце» оставляет мир искусства и ограничивается сферой природы.
Акцентирование темы природы и привязанность к природному миру главной героини рассказов вытекает, естественно, из отождествления женщины с природой (и мужчины с культурой). Зиновьева-Аннибал, отказываясь от символизма, наполняет эту старую идею новым, положительным значением. В «Тридцати трех уродах» она показывает невозможность применения культурной мифологии символизма к женскому творчеству. В «Трагическом зверинце» она делает следующий шаг: развивает те метафоры, которые могут поддержать женское авторство и женское творчество. Ее стратегия согласуется с идеями Э. Лаутер (Estella Lauter). В главе 2 речь шла о ее книге «Women as Mythmakers: Poetry and Visual Art by Twentieth-Century Women» (Lauter 1984), в которой Лаутер подчеркивает значение мифов для конструирования (женской) субъектности. Мифы, по утверждению Лаутер, имеют сильное воздействие на реальный мир (в том числе на конструирование авторства), и поэтому она ищет в женском творчестве мифы, созданные самими женщинами, и приходит к следующему выводу: «Если появляются новые мифы, в них природа все еще представлена фемининной, но приравнивается к человеческому» («…a new myth may be taking shape. In it, nature remains female but becomes equal to the human») (Lauter 1984, x). Именно это происходит в «Трагическом зверинце» Зиновьевой-Аннибал. Об этом свидетельствует в том числе изменение центрального для модернистского искусства понятия зверя [396] . В «Тридцати трех уродах» зверь, «лижущая пантера», встречается как произведение одного из тридцати трех художников. «Трагический зверинец» наполнен образами зверей, но они лишены канонического для символизма иносказательного значения, представлены в их природной и домашней среде.
396
М. Эпштейн (Эпштейн 1990, 98–100), рассматривая мотив зверя в культуре Серебряного века, утверждает, что у поэтов XX века человек, убив зверя, не становится частью природы, а, напротив, еще больше отчуждается от нее. Мотив зверя, естественно, связан с сексуальностью, а зверинец — с подчинением сексуального желания, но ассоциируется также с творческой энергией.