Шрифт:
Такое нередко случается с нашими критиками. Нам они не прощают «грехов», а собственных не видят; зато их замечаем мы. Тот же критик в той же статье хвалился, что галопом пронесся по описаниям Бальзака, не давая себе отчета в том, что подобное признание характеризует его определенным, далеко не лучшим образом...
Мне кажется, в книге Бланза, как и в моих, ничто не приукрашено, человек изображен в нераздельной связи с окружающим, здесь все правомерно, это жизнь, сама жизнь. Для тех, кто мыслит абстрактно, это неприемлемо. Они нечувствительны к тому, из-за чего другие, зачитываясь книгой, которая им нравится, восклицают: «Сущая правда!»
— И все-таки литература оказалась в руках философов. Вы полагаете, это случайно?
Ф. М.— Прежде всего тому есть историческая причина. Франция пережила трагедию. Сартр выразил отчаяние послевоенного поколения. Это отчаяние — не выдумка писателя, он оправдал его и художественно воплотил.
— Вы говорили, что личность Кафки интересует вас больше, чем его книги. Как-то в «Фигаро литерер» вы признались также, что при чтении «Грозового перевала» вас особенно занимала личность Эмили Бронте. Словом, персонаж отходит на второй план, уступая место автору, и ваше внимание уже сосредоточено на нем?
Ф. М.— Большинство произведений искусства умирает, а люди остаются. Мы почти не читаем Руссо и Шатобриана, разве что «Исповедь» и «Замогильные записки». Интересуют же нас только сами авторы. Я был и остаюсь восторженным почитателем Андре Жида. Тем не менее оказывается, что рассчитывать на дальнейшую жизнь могут лишь история его молодости «Если зерно не умрет» и «Дневники». Редкое явление в литературе — и это ли не высшая награда для писателя! — когда автор забыт, а книга по-прежнему находит читателя. Мы не знаем, кто были Шекспир или Гомер. А Расин? Все попытки написать историю его жизни заканчиваются неудачей. Расина затмевает слава созданных им образов. Как редко такое случается!
Нечасто встретишь произведения, перед которыми меркнет личность автора; как правило, бывает наоборот: даже герои наиболее крупных романов, наши старинные знакомые, застывают на страницах учебников, словно музейные экспонаты. Подобно всему живому, они дряхлеют, лишаются силы. Случается даже, мы видим, как они умирают. Мне кажется, сейчас госпожа Бовари чувствует себя значительно хуже, чем прежде.
— В самом деле?
Ф. М.— Конечно, Анна Каренина — тоже! Даже Карамазовы. И справедливо это прежде всего потому, что их существование немыслимо без читателя, а молодое поколение уже не в состоянии вдохнуть в них новую жизнь. Впрочем, иногда это удается кинематографу, к чему я, признаться, равнодушен. В Голливуде снимают что-то по «Терезе Дескейру». Но эта новость меня мало трогает...
К счастью для Флобера, сохранилась его «Переписка».
— В небольшом очерке, который вы опубликовали у Корреа, «Романист и его персонажи»...
Ф. М.— О, он появился очень давно, по меньшей мере четверть века тому назад! В то время еще ничего не знали о Кафке, а Джойс...
— Там есть место, где вы говорите о романе как о высочайшем литературном жанре, короле искусств.
Ф. М.— Я расхваливал свой товар... Не может один вид искусства господствовать над другим. Все решает талант художника. Позволительно говорить о величии Толстого, Диккенса, Бальзака, но не о величии жанра, который они избрали.
— Когда роман закончен, вы расстаетесь с вашими героями или общение с ними продолжается?
Ф. М.— Мои персонажи оживают для меня лишь потому, что о них начинают говорить и писать; после того как произведение закончено и выходит в свет, для него начинается новая жизнь. На традиционный вопрос «Какой из ваших книг вы отдаете предпочтение?» или «Кто из ваших героев вам наиболее близок?» я обычно называю имя или какую-нибудь книгу: надо ведь что-то ответить! Но скажу со всей откровенностью: у меня нет любимых героев. Каждый мой роман был всего лишь попыткой приблизиться к тому, что я надеялся постичь, что всякий раз ускользало от меня, и я все начинал сначала.
Наверное, поэтому я никогда не брался за многотомные романы; я предвидел свое отчаяние, понимал, что не смогу, как бывало, переписать все заново, решив: «Уж на сей раз я превзойду самого себя!»
Добавлю, что во всех моих романах найдется несколько страниц, которые я люблю, где я вплотную приблизился к тому, что искал, но даже ими я не вполне удовлетворен.
Некоторые персонажи действительно продолжают жить независимо от нас. Однако же нам, писателям, с ними уже нечего делать. Если в Терезе Дескейру хоть как-то отражается мое «я», то это «я» из далекого прошлого.
Однажды вечером я слушал радиоспектакль по «Пустыне любви». Как ни искажена была история, я узнавал доктора Куррежа, его сына Рэмона, содержанку Мари Кросс: в этом крошечном мире, с которым вот уже тридцать лет меня ничто не связывало, говорили, страдали... Я узнавал его, как ни криво было зеркало, которое его отражало. Но, в конце концов, я же был творцом этих людей. Людей? Только ли? Я будто вновь ощутил ту душевную боль, что пережил когда-то, страданья, воплощением которых стал каждый из них. Мне невыносимо было слышать это, потому что нам, старикам, старые печали кажутся безвозвратно утраченным счастьем...