Шрифт:
Эдик огляделся, понял обстановку и задергался.
— Или найди Лилю, — сказал он Парусенко, — или сходи в магазин.
Он протянул Парусенко под столом три рубля.
— Перестань, Эдик, — попросил Плющ. — Время есть, лучше расскажи, как дела.
Эдик рассказал про ВТЭК, не удержался. Неожиданно подошла Лиля.
— Лилечка, — сказал Парусенко, — дай нам бутылку водки, две бутылки минералки и, — он покосился на дремлющего Филина, — шесть бутербродов с колбасой.
— Восемь, — сказал Филин трезвым голосом, не открывая глаз.
— Тогда, — сказал Парусенко, — чтоб не бегать, две водки. Хороший день, — продолжал он, — и Плющу мастерскую дают, и Эдика на инвалидность отправляют.
— Не сглазь, — закричал Эдик.
— Вам хорошо, — трагически сказал Филин, — а мне впору повеситься. Талант мой иссяк, и свечи мои погасли.
— Если мужчина вешается от любви, — терпеливо начал Эдик, — то он не мужчина. Если человек вешается от скуки, значит, ему никогда не было весело. Если художник вешается от бездарности, значит, он — поц, и всегда был бездарный. Потому что ничего никуда не девается. Вешаться надо только от совести.
— Бог не велит вешаться, — сказал Парусенко.
— Ну, Бог разберется и поймет, — засмеялся Плющ, — если даже ты понимаешь.
Парусенко невозмутимо разлил на троих подоспевшую водку.
— Хай живе, — сказал Эдик.
— Да не тяните вы, пейте, — высоким голосом затосковал Плющ, — смотреть противно.
У сдвинутых столов, где гулял Степан Бадаенко, Эдик высмотрел Измаила. Тот усиленно жестикулировал и временами зажигал спичку. Три девушки, упершись локтями в стол, тыкались сигаретами в пламя, как щенята. Избегая прикосновений, Измаил отстранялся, держа спичку на отлете. Было душно. Измаил увидел Эдика, отъехал стулом, встал и подошел.
— Алиготе, — поздоровался он, — ну как?
— Измаил, поставь полбанки, — сказал Филин.
— Славик, имей совесть! У тебя же полный стол.
— Это Парусенкино, а я пью только свое, — гордо сказал Славик.
От неожиданности все, кроме Парусенко, засмеялись. Парусенко косо посмотрел на Филина и налил ему, потом себе.
— А мне? — возмутился Эдик.
— Нос в гамне, — опять же неожиданно сказал Филин и, положив тяжелую свою седеющую голову на плечо Парусенко, уснул.
— Пойдем, Эдик, там есть, — приглашал Измаил. — Я говорил о тебе Бодаенко, он хочет тебя видеть.
Степан Бодаенко, председатель Союза писателей, был прозаиком-маринистом. Свой человек в пароходстве, Степан Петрович отправлялся в творческие командировки на судах дальнего плавания, объездил весь свет, писал повести о суровых буднях советских моряков, о китобоях, а то и о тяжкой судьбе пуэрториканского мальчика. Был он высок, крепок в свои шестьдесят, весел и уважаем. Гадостей мелких в подвластном ему Союзе не делал, и, если кто-нибудь просил взаймы, скажем, двадцать пять рублей, давал не задумываясь.
— Ну конечно помню, еще пацаном. Мы ведь жили в одном доме, на Ольгиевской. Изя говорит, ты пишешь повесть?
— Роман, — сердито покосившись на Измаила, поправил Эдик.
— О, роман еще лучше, молодец.
Степан Петрович потянулся было с намерением хлопнуть Эдика по локтю, но, глянув на него, передумал.
— Как напишешь, принеси, почитаем. Выпьешь с нами коньяку?
— Благодарю вас, — ответил Эдик, кивнул и пошел к своему столику. «Где он со своим коньяком, когда надо?»
Филин спал, завалив собой почти весь стол, и даже похрапывал. Парусенко с Плющом, помучившись, отволокли его вместе со стулом, оставляющим синие следы на линолеуме, в угол и прислонили к стенке.
— Слышишь, Паруселло, — пикировал веселый Плющ, — а правда ли, что ты художником заделался? Ну как же, говорят ты в кухне на дверях колбасу нарисовал. Краковскую.
— Ну и что, если так?
— Напротив, очень хорошо. Я бы еще пририсовал маринованный чеснок. А? Розовый на коричневом.
— Будь здоров, Эдик, — сказал Парусенко и пошел к выходу.
— Зачем ты его так? — спросил Эдик, безо всякого, впрочем, интереса.
— Да хрен с ним, пусть обижается. Что они, падла, все лезут. То он писатель, скажи ему спасибо, теперь он художник, то он землемер. И что ее, бедную, мерить? Она, падла, давно измерена. И что характерно: когда ты свой роман допишешь, он будет каким-нибудь председателем и скажет: «Эдик, больше так не делай». Классно, правда?
Парусенко обиделся, но не очень. Было, правда, досадно и немного грустно. Болтают и болтают, делом надо заниматься. Колбасу он и вправду нарисовал, маслом на филенке кухонной двери, и, что ужасно, розовый чеснок тоже. Ужасно, что не скроешься от них, даже у себя дома. Надо разобраться, кто это мог трепануть…