Шрифт:
Крюк был небольшой, и Нелединский попросил таксиста ехать через Банковскую. Подойдя к занавешенному окну, он, упершись рукой в раму, постучал, затем попятился на несколько шагов, чтобы его разглядели из подвала. Портьера внизу зашевелилась, появилась рука на темном фоне, сделала неопределенный жест и канула. Кока помахал утонувшей руке и пошел к машине.
На Преображенской, угол Щепкина, остановились на светофоре, пропустили мужчину с коляской. Морозов обернулся, посмотрел невидящим взглядом на машину и пошел дальше, сутулясь. У Нелединского в горле появился ком. Он вдохнул до отказа и закрыл глаза. Машина тронулась. С закрытыми глазами укачивало, но он сидел так сколько мог. Затем с шумом вынырнул из темной глубины и стал на прощание смотреть по сторонам.
Июль еще постоял немного и ушел, громыхнув на прощание несильной грозой. В августе наступила глубокая старость. Все, что должно было быть зеленым, — оставалось еще зеленым, голубое — голубым, но бесконечная усталость была во всем. Море безучастно лежало на спине, глядя в небо, иногда хмурилось или дремало. Состарились дома на Молдаванке и в центре возле Привоза, состарились бревна, подпирающие их стены, крепко спали уличные собаки и гицели не ловили их, а сидели на жесткой короткой траве, поставив кружки с пивом между коленями.
Рыба не клевала, приелись кривые степные помидоры, теплая мякоть персика отдавала горечью разочарования, сморщенная косточка падала на размякший асфальт и погибала. Над Привозом желтым куполом стоял запах тления, медленно и обреченно двигались покупатели, продавцы устало соглашались.
Темное загадочное дерево софора с вызревающими стручками, набитыми зелеными шариками лака или клея, пыталось цвести по второму разу изжелта белыми старушечьими буклями. В винных подвалах было прохладно, но спускаться и подниматься стоило досадных усилий. Добравшийся все же до вина быстро старел, понимал всю тщету разнообразных своих попыток и грустно отвергал запоздавшую к обеду ложку.
Не звенели и не подпрыгивали, а беззвучно катились металлические рубли по полу бара «Красного», совершенно пустого, пускаемые единственным посетителем, полупьяным задумчивым бандитом. Бандит мог бы казаться молодым, но никому он не казался, никто его не видел — бармен Аркадий безнадежно старел в своей подсобке.
Жара была безысходная и обложная, как дождь. По ночам было душно, как после дождя, разочарованные шаги одиноких прохожих не давали эха, тускло и жирно блестели мощеные мостовые. Рухнул большой кусок резного карниза на Екатерининской улице, никого не убил, не зацепил даже, никого не было вокруг.
Посреди двора на Ольгиевской, на солнцепеке, сидел мальчик в трусах и бездумно, как заведенный, тер абрикосовую косточку о кирпич. Если вынуть сквозь протертую дырочку зернышко, получится свисток, а если кусочек зернышка оставить, свисток будет давать трели, совсем как милицейский.
Город, которому не было еще и двухсот, стремительно ветшал, был сморщен и старообразен, как дитя, зачатое алкоголиками. Да он и планировался как подделка под дряхлеющую Европу, кракелюры были заключены в идею.
Мудрость одесситов была скороспела, румяна и гидропонна, и плохо держала удары не только времени, но и погоды. Старики, чувствующие себя внучатыми ровесниками города, крепили связь времен вытертым, облысевшим фольклором, шикарной небрежностью и врожденным, историческим страхом, что отключат воду. «Воды нет», — доложили императрице. «Ассе д'о, — ответила Екатерина, — воды достаточно». Прочитанное наоборот заключение это и дало, говорят, название городу.
Лавой Везувия, привозимой в трюмах вместо балласта, мостили город, и лава время от времени просыпалась, напоминая о своем происхождении адским жаром. Все живое морщилось, кукожилось, возвращалось к своим истокам. Мирный бухгалтер Андрющенко где-нибудь на Слободке вскакивал ночами в трезвом бреду, будил дом криками: «Гэть, усих порубаю!» Женщины на Молдаванке переругивались через силу на чистом иврите.
Почва у обрывов между Большим Фонтаном и Люстдорфом трескалась, отделяя от материка то беседку, то кусок тропинки со скамейкой; пласты кирпичной глины высотой с трехэтажный дом оседали либо рушились плашмя, заваливая дорогу и сминая самостроенную хибару на нижнем ярусе.
В конце августа все заволокло в одночасье мутным дымом, плотным запахом гари и еще чего-то, забытого, и потому пугающего.
Оцепеневшие горожане не удивились концу света, а удивились несколько позже, догадавшись, что это туман пришел из-за моря, и пахнет он, помимо гари, чистой влагой. Размазанное солнце слабо светилось, как оброненный в бочку обмылок.
Очнувшись и обретя привычный голос, одесситы стали громко сетовать, что чудное лето пролетело так быстро, что только-только согрелись, и теперь вот опять предстоит слякоть, и ветры, и мокрый снег. Оптимисты сопротивлялись, утверждая, что это временное явление, что сентябрь еще даст, и вода еще не остынет, и мы еще скупаемся, вот увидите, но кто в Одессе слушает оптимистов…
Прохожие в тумане менялись в размерах и очертаниях и были интересны друг другу, как иностранцы или даже марсиане. Наиболее любопытные и очнувшиеся находили себе дополнительные дела и выбегали из дома, как на экскурсию. Голоса их раздавались приглушенно и широко, как на дне, откуда-то из-под солнца. Маяк-ревун висел над портом одной высокой безутешной нотой.