Шрифт:
Дорощук сел, лобастый, неловкий, очень домашний и очень уютный, добрый, верный человек.
— Встретил я недавно одну женщину, — глядя на темную реку, снова заговорил Николай, — Понравилась она мне… Милая такая, ненавязчивая, грустная. Потом от хозяйки я узнал: она в Ленинграде сына потеряла, муж ее погиб еще в начале блокады, на Кировском заводе, в цеху, — прямое попадание. Он ремонтировал танки. Голодный был, еле стоял, тут и убили. Человек старался для нас, для победы. А меня к этой женщине потянуло, к его вдове. Темная, непонятная меня опутала сила… А я ведь, ты знаешь, женат и жену без памяти любил и сейчас люблю…
— Это вы о Лене говорили? Да, она была хорошая.
— Знаешь, о ком речь шла. Ну, тем лучше… Она и тянулась ко мне и отталкивала. Боролась сама с собой. А ведь не изменяла никому — одинокая, мужа в живых нет…
— Памяти его не хотела изменять, — сказал Дорощук сурово.
Николай молчал и, мучительно подыскивая нужные, верные слова, рассеянно смотрел, как внизу, у самой воды, саперы лихорадочно налаживали переправу. В тишине, веявшей с реки, негромко раздавались тревожные голоса, стук топоров, вкрадчивое повизгивание пил.
Дорощук нетерпеливо пошевелился.
— Не пойму я сам, — снова заговорил Николай, — то ли Иришку мою она мне чем-то напомнила, то ли сама по себе какая-то особенная была. Прежде всего прочего, понимаешь, я в ней хорошего человека увидел. Для меня просто красивая женщина, пусть даже очень красивая, если души в ней нет, ничего не значит. Ты понимаешь, что я перед тобой не рисуюсь этим, на полную откровенность говорю?
— Говорите дальше, я все понимаю, — тихо ответил Дорощук.
— Вот бывает как: увидишь женщину, и сразу ясно — настоящая. Может быть, это редко бывает, я не больно опытен в этих делах, но теперь по Лене знаю, понял: бывает. А потом, уже только потом, ко мне все остальное пришло… Сидит рядом добрая, милая женщина, очень одинокая и очень несчастная… И если бы жаловалась на судьбу, плакала, тогда бы другое дело, а эта нет — молчала о себе. А горе ее и одиночество ее во взгляде, в голосе, в каждом движении проглядывали… Обнял я ее — ну, просто пожалел, без всякой черной мысли… Притихла она, сжалась вся, а во мне вместо сочувствия вдруг черный бес забурлил…
Дорощук шумно вздохнул. Николай покосился на него.
— Ну, ладно, хватит, пооткровенничали, — сказал он. — Теперь я пойду машину смотреть…
— Ну нет уж, Николай Николаевич, — встрепенулся старшина, — теперь уж вы до конца договаривайте, раз начали.
— Что договаривать? Все ясно.
— Лены-то нет, а что о ней живые, те, кто остается, думают, вы об этом размыслили? — грубовато спросил Дорощук.
— А их, живых-то твоих, тоже безносая метит.
— Что ж, товарищ капитан, не всех, не всех метит. О каждом человеке след останется. И о Лене тоже. Я погибну — вы расскажете обо мне после войны или просто вспомните. Никто о той Лене плохого не скажет. Жила честно и умерла того честней…
— Да нет, я не о том! Ей-то что до того, как о ней подумают, она ничего этого не узнает.
— А в нашей памяти она — всегда живая. Придет время — и в радости и в трудный час о ней вспомним. Скажем: «Она человек была, человек!» И станет нам легче, и станем мы лучше, и себя мы почувствуем честнее, и детям закажем быть похожими на нее и на таких, как она…
— Это ты уже о мирном времени говоришь? Рано, дружище! Себя, видишь, похоронил, а меня жить и совершенствоваться оставил.
— Як примеру сказал. Ну, не вы, Николай Николаевич Ермаков, так другой… Ни об одном человеке не забудется. Ни один бой, ни одна жертва, ни одна подлость, ни один подвиг не пропадут..
— Ты веришь, что так будет?
— А разве вы не верите? — простодушно спросил Дорощук, и капитан, сам умеющий верить и мечтать, подивился и порадовался этой чистой и сильной вере. — Если вы когда и сомневаетесь в этом, так это только от молодости… Вот вы удивлялись, когда я в партию вступал, верно?
— Я тебе ничего не говорил.
— Не говорили, а я видел.
— И тоже не сказал.
— Тоже не сказал…
Оба рассмеялись.
— Вы в партию вступали от молодости, а я от зрелости. Нас одно уравняло — война. Я, конечно, не такой геройский человек, как вы…
— Не надо, Иван Данилыч! — с досадой сказал капитан.
— Это я не к лести, Николай Николаевич, а к слову сказал. Я не герой, хотя многое перевидал, и всякое… А вот теперь вижу: обиды мои прошлые — так в прошлом и остались, ни мне, ни другим они не нужны. Да, было — ни за что в кулаки отца вписали, в Казахстан сослали. Было. И не война эти обиды списала — сами отошли. Может, и перекрутили тогда с нами или с другими, но с тех пор жизнь вверх пошла, и обиды те отступили, обмельчали, стали ничтожны…
— Сейчас, пока война, — хочешь сказать?
— Нет, жизнь их отвела. Знаете, как отца и мать везли из Сталинской области в Караганду? Теплушки набиты, воды нет, еды — что с собой взяли. Везут медленное потому что впереди поездные бригады рельсы кладут, по тем рельсам и едут… Темпы, сами понимаете, какие. Привезли в Караганду, оставили — живите как хотите. А кругом степь, а воды нет. Мать младшего братишку, чтобы не погиб, отвела в город, постучалась в чей-то дом — возьмите, усыновите, только сохраните живую душу, Петей его звать… Взяла жена какого-то начальника, бездетные были, уехали поскорей. Так и стал наш Петяшка сыном чужих людей. А я его не забыл и о той дороге, которой везли моих стариков за то, что у них сад был, тоже добре помню. Когда-нибудь в этом разберутся, и наша партия осудит те огульные дела и те ненужные жестокости. Но народ видел за всеми теми делами главное — начало хорошего життя, жизни то есть… Для народа и Родина и партия, это я понял теперь, вечное. И я с этим соединил свое все: и сегодняшнее, и будущее, и даже прошлое.