Шрифт:
— Погоди! — остановил приятеля Шандор. — Если ты и прав, то лишь в ощущениях. Нынче не те времена, и Габсбурги, засевшие в Вене, не чета гниющим в склепах Эскуриала. Оглянись на вселенную, Мор, прислушайся к ее зову. Повсюду движение, обновление, тайная работа по переустройству мира. «Молодая Италия», «Молодая Германия», «Молодая Европа»! Как это звучит, Мор, как звучит! И только мы одни боимся взглянуть на солнечный свет, не решаясь выйти из средневековых подвалов. Феодализм одряхлел, нужно только как следует подтолкнуть, и он покатится по ступеням, ломая ржавые латы. Кто нам противостоит? Государственный совет представляет собой лишь шайку старцев, которые правят от имени слабоумного Фердинанда. Нет, не они будут нашими карателями. Они загремят, как проржавевшие горшки, едва народы расправят плечи. Но скажи мне, Мор, где «Молодая Венгрия»? Где наш Мадзини?
— А Штанчич, [39] которого по всей Европе преследуют габсбургские ищейки? А Лайош Кошут?
— Кошут? — Петефи в раздумье склонил голову. — Не знаю, может быть, и Кошут… Но почему он медлит? Почему играет в слова, вместо того чтобы открыто провозгласить в газете требования нации.
— Почему медлит? Да потому, что предстоит долгий и кровопролитный бой. Еще не настало время, хоть я и чувствую всем существом его неотвратимое приближение. Ты пророчишь легкую победу, а у меня сердце сжимается в предчувствии смертельного вихря, который пронесется над нашей землей.
39
Выдающийся венгерский революционный демократ (1799–1884), широко известный под фамилией Танчич.
Мор замолчал, перекинул через плечо пелерину и так же стремительно вышел, зажав под локоть английскую трость.
Отравленный тоской, растревоженный мрачной фантазией друга, Петефи потянулся к перу. Испытанное средство унять, отодвинуть на время сердечную боль. В минуты смятения, как никогда остро, хотелось обрести ясность мысли, ощутить вещий холодок внезапного озарения.
Но такой уж выдался день, что рукой поэта водила готическая муза Йокаи, забытая им у остывшего камелька: «Вот из канавы встал кладбищенской мертвец, грызя свой посох нищенский, и зубы у него ломаются, и кровью давится, и мается, а все ж грызет…»
Это было последнее прощание с Этелькой. Он оставлял ее в царстве теней, потому что вокруг гудела и корчилась под бичами насильников родная земля и дымный пожар занимался в темном окне утлой лачуги. «Близ призрака ведро огромное, чтоб черпать крови влагу темную. А вот мальчишка обезглавленный кричит судье: „Ты вор отъявленный!“ И голову он отсеченную швырнул судье в стекло оконное. Вот виселица. А повешено — дитя! А мать хохочет бешено: „Ой, дитятко, ты ноги свесило!“ Вцепилась в них и пляшет весело. Вот девушку я вижу. Снится мне: спят жабы под ее ресницами и страшен нос ее, оседланный кровавой крысою ободранной, а волосы — как черви длинные. В объятия полузмеиные безрукий человек берет ее…»
Как в ночном кошмаре, чудовищно перемешались перед внутренним оком его отблески когда-то увиденных сцен. Они пугали и влекли, неожиданно представ в небывалых, немыслимых сочетаниях. Сквозь солдатское сукно просвечивали кирасы рейтеров Альбы. Неполноценный монарх, скользивший в причудливом танце по зеркальному паркету Хофбурга, где никогда не был поэт, предстал в обличье бродячего актера с накладным париком и шутовской короной, съехавшей на затылок.
Раскрывались, распахивались дали, и уже недоставало слов, чтобы хоть обозначить сменяющиеся гротески. Рука не успевала бежать по бумаге, и сердце билось на последнем пределе бега.
Внезапно все оборвалось, померкло, поэт рванулся из последних сил, но, ударившись о непроницаемую стену, покачнулся и упал, раскинув руки, в одуряющую полынь.
13
Импозантный капельмейстер поклонился публике, лихо подкрутил рыжий ус и поднял волшебную палочку. Изящное мановение, и медь полкового оркестра излила на веселый Карлсбад чарующую музыку «Венгерской рапсодии». И, словно настраиваясь на мелодичные такты, неуловимо изменили свой ритм сердитые гейзеры, окутанные бромистыми парами. То ниже, то выше выплевывал струйку горячий фонтан. И нарядная толпа, чинно гуляющая по широким аллеям, тоже, казалось, ускорила ритм бесконечного вращения вокруг мраморной колоннады, защищавшей от капризов погоды залу целительных источников модного гидропатического курорта.
Дух вечного праздника витал над аркадами, ажурными павильончиками, открытыми кафе и выгнутыми мостами, под которыми играла в камнях и струях крапчатая форель. Такова была власть музыки, что даже рыбки примеряли к ее невидимым волнам свои негаданные прыжки.
Изящно прикладываясь к узким носикам фаянсовых поильничков, сановные старички в треуголках и юные красавицы в перчатках до самых локтей дарили друг другу трогательные улыбки. Насыщенные горькой солью целебные воды, успокаивая нервы, пробуждали вкус к убийственным для расстроенного желудка деликатесам. На каждом углу продавались знаменитые вафли, облитые горячим шоколадом, жареные каштаны, острые пикули и устрицы из Остенде, обложенные кусками тающего льда и бурой морской травой. Пестрота туалетов, изысканный блеск витрин, ненавязчиво предлагавших шедевры мануфактур Парижа, Лиона и Вены вкупе с отуманенной нектаром цветочной корзинкой из Пармы или Ниццы, — все было к услугам европейской аристократии, спаянной воедино изящным языком Ронсара и сложной паутиной матримониальных уз.
Сюда приезжали лечить тайный недуг венценосцы, израненные военачальники и брыластые дипломаты, обремененные грузом государственных тайн. Поэтому никто не удивлялся, увидев на променаде озабоченного фельдъегеря, секретного агента в черном плаще или переодетого жандарма, который по привычке ел начальство глазами и поминутно становился во фрунт. И как аранжировка, как бордюр анютиных глазок вокруг пышной клумбы, оживляли курортную улицу знойные румынские скрипачи, дамы полусвета в темных вуальках, вечно голодные артисты и профессиональные шулера.