Шрифт:
— Из чего они складываются, миллионы, коли не из грошей? Ты бы растолковал им габсбургскую систему пошлин, всяких тарифных ставок и прочих ухищрений, тогда бы они поняли, что метрополия, дворцовая клика и прочее золоченое барахло просто паразитируют на нашем теле, сосут и будут сосать нашу кровь, пока не опустеют жилы!
Возможно, в Вене и не придали бы особого значения подслушанному в каминной трубе малопонятному для непосвященных разговору. Но Бальдур знал ищеек меттерниховской школы и предпочел не рисковать. Даже мелочь могла вспугнуть, и пустяк мог заставить преждевременно насторожиться. Это грозило сорвать план в самом зародыше. Их высочество София только начала исподволь прибирать дворцовую фронду к рукам.
23
Бесцельно возвращение на круги своя. Места, где мы когда-то испили счастье, отравят черствой грустью. Они отдали восторги волненья и прозябают давно в равнодушном покое. Мы чужие для них, им нечего дать нам, они не узнают нас, ибо нет у природы памяти о человеке.
Но и забвенье чуждо родимой земле, вобравшей в себя угли погребальных костров, кости героев и трусов, проржавевшие шишаки и нетускнеющие золотые пластины. Есть вещая мудрость у глиняных черепков, позеленевших наконечников копий, рассыпавшегося клинка. Год за годом она питает степные травы, и лепет веков мерещится в их неумирающем шорохе. Алчущие слышать услышат, жаждущие тревог обретут тревогу.
Вновь запели рожки над ковыльной Майтенской степью, захрапели, звеня уздечками, кони, скрестились сабли, окутались дымом бомбарды на рыжих холмах.
И пока не закатится солнце, налитое кровью, пока не омоет колючий мордовник целительная роса, не устанут дрожать над большаком бесплотные быстротекучие тени. «Туманы ложатся на Майтенском поле, и грудь разорваться готова от боли…»
Ложатся туманы, синеет к ночи полынная степь, долгая, как бинт, пелена врачует застарелые шрамы. Где-то там, за холмами, наступила развязка. Заключив в тайне от венгерского вождя Ференца Ракоци мир с Габсбургами, Шандор Каройи пропустил в тыл куруцам [52] цесарский отряд…
52
Венгерские повстанцы.
Петефи приехал в захолустный, богом забытый Надь-Карой, чтобы собраться с мыслями, отдышаться от бега, успокоиться перед новым прыжком. Он потерпел поражение, истерзан облавой, забрызган грязью. Но даже смертельную рану небо дарует во благо поэту, как дарует оно бессмертие герою в цепях. Не отличить уже лавра от жалящего шипа, муки от благодати.
Всю ночь поэт жег свечи, читая мемуары Ракоци. Разумеется, по-французски, ибо книга борца за свободу венгров, скончавшегося добрых сто лет назад, в Венгрии запрещена. Петефи не заметил, как маленькая комната, снятая им в гостинице «Олень», наполнилась тенями, как раздвинулись тесные стены и горячий пороховой ветер ударил в лицо. Пахло мятой, железом и кожей седла. Скрипели колеса, сотрясалась равнина, горячие ядра рвали тяжелую ткань знамен. Как понимал он преданного, обложенного недоброй силой вождя! Как страдал его запоздалым прозрением!
Очнулся от топота ног и криков внизу. За окошком лучился горячий осенний денек. Грохотали телеги с зерном. В цирюльне напротив точили ножницы о наждачный брусок. Давно настало время чего-нибудь перекусить. Петефи плеснул воды в фаянсовый тазик из склеенного облупленного кувшина, наскоро ополоснул лицо и спустился в обеденную залу, затянув по пути шнуровку суконной венгерки.
В ресторане гуляли местные дворяне-выборщики, покинувшие свои вотчины в самый разгар страды, чтоб отдать голоса за нового голову Сатмарского комитата. На столах дымились тарелки с паприкашем, что готовят на праздники урожая, слуги едва успевали наполнять кувшины забористым, дерзким вином. Настроены господа были весьма воинственно. Хохотали во все горло, со смаком чертыхались, размахивая кто кружками, а кто и дубинками с оловянными набалдашниками. Грозили всяческими карами неведомым врагам.
Не понравилась галдящая компания поэту, растревожила в нем болезненные струны. Внутренне напряженный, зажатый, едва смиряя нетерпеливую дрожь, он занял столик на видном месте и поманил официанта. Не разбирая, что перед ним, поковырял вилкой. Готовый к немедленному отпору, вызывающе оглядел разгоряченных вином соседей.
Но никто из них внимания на него так и не обратил. По-прежнему так же буйно хлестали вино, провозглашая тосты за какого-то графа.
— Молодец, граф, не поскупился! Четыре бочки выставил и столько же обещал поставить на выборах завтра. Да за такого фёишпана [53] и жизнь не жалко отдать. Прошу налить, господа! За здоровье его сиятельства! Эльен!
53
Губернатор (венг.).
— Кто же он, этот замечательный граф, за которого вы так дружно пьете? — не выдержал Петефи и колюче блеснул нехорошей, драчливой улыбкой.
— Как, вы не знаете нашего графа? — удивился сидевший поблизости кутила и закатился пьяным смешком. — Пос-слушайте, господа, он не знает нашего графа…
— Да, — повысив голос, отчеканил поэт. — Я как-то не имел чести слышать о вашем графе. Как его зовут? — Он привстал и непроизвольно сжал кулаки. Это было выше его. Он летел, подхваченный удалым ветром, клокоча ожиданием схватки, и злая улыбка застыла на неподвижном, как гипс, лице. — Кто он такой, чтобы кричать о нем на каждом углу?!
— Граф Лайош Каройи, к вашему сведению, — с апломбом назвал покровителя верный вассал и, словно лично себя представив, заносчиво вздернул плечо.
— Как-как? — Петефи даже присел от неожиданности. — Уж не потомок ли того Каройи, который продал куруцев? — Хлопнув себя по коленам, он издевательски захохотал. — Да-да, благородные господа, вы восхищаетесь человеком, чей дед, а может прадед, подписал гнусный Сатмарский мир! Нечего сказать: есть чем гордиться!
На мгновение сделалось тихо. Подвыпившие выборщики соображали туговато и не сразу осознали смысл оскорбительных слов. Но еще прежде, чем высокородное собрание смогло опомниться, Петефи поспешил внести полную ясность.