Шрифт:
— Вали, я тебе говорю… Когда приедешь, разложишь.
Одно обстоятельство отравляло мне жизнь в Петербурге: отношения с родней мужа.
Остафьева, которая в начале нашего знакомства с князем смотрела такими снисходительными глазами на ухаживание брата за мной, вдруг почему-то страшно рассердилась и даже рассорилась с ним, когда он женился на мне. Что могло ее рассердить? Почему ухаживать можно, а жениться нельзя? По-видимому, не удались ее расчеты, что-то сорвалось. Вероятно, ей хотелось остаться между нами, продолжать быть ширмой и покровительствовать мне, пользуясь этим фальшивым положением для своих корыстных целей — устраивать свои дела. Так или иначе, но когда я вышла замуж, мы перестали видеться. Наши добрые отношения, ее восторги от моего голоса, комплименты - все пошло насмарку, будто этого никогда не было. Это положение тем более было глупо, что она жила со своей семьей в нашем доме, со стороны Галерной. А еще глупее было, что я сама, из-за печных ее жалоб на недостаток, сжалившись, однажды уговорила князя, еще до нашей свадьбы, отдать ей, конечно даром, эту квартиру. Муж потом не раз упрекал себя и меня за эту слабость:
— Видишь, зачем тебе нужно было просить за них? Так и знай: люди всегда платят за добро злом… Попробуй-ка теперь от них отделаться, вот когда они закричат… Ведь никто не узнает и не поверит, что это ты выхлопотала квартиру, а они всем протрубят, что ты их отсюда выгнала.
— Но ведь это будет неправда, несправедливо…
— А что такое справедливость? Вот она, твоя справедливость - и он показал огромный, жирный кулак.
После женитьбы брата Остафьева так взбесилась на нас, что настроила враждебно и своих сестер, Зыбину и княжну Веру Николаевну, а с ними и всю родню от мала до велика, без исключения. Зыбина, подстрекаемая сестрой, даже разлетелась однажды к одному очень высокопоставленному лицу с просьбой расторгнуть наш брак, но получила отказ на том основании, что ее брат великовозрастный и может как хочет располагать собой. Все эти мерзости, к сожалению, всегда до нас доходили: для этого всегда находятся особые друзья.
Невыносимо было сталкиваться невзначай с этими людьми, глядевшими на меня при встречах как на стену, а потом усердно злословящими обо мне, разнося по знакомым и незнакомым небывальщины, осуждая каждый мой шаг, каждое слово. Опять заныли мои старые раны, опять раз навсегда уязвленная душа почувствовала знакомую боль…
Остафьевская семья признавала только титулованных. Человек с обыкновенной фамилией, хотя и очень порядочный, не внушал им уважения: они ставили его ни во что. Они вечно говорили о своих высокопоставленных знакомых, но зато все эти княгини и графини, которыми они так кичились, заочно называя их "Мими" и "Фифи", третировали их, а они, в свою очередь, давили презрением остальных смертных. Для этих людей личные достоинства, душевные качества, таланты не принимались в расчет: им подавай только титул, тогда это человек.
Мужа эти враждебные отношения не тяготили, и он казался ко всему равнодушен. Я же, с моей болезненной впечатлительностью, все чувствовала и от этого страдала.
Злобе их, казалось, не будет конца, как вдруг, года два спустя после нашей свадьбы, обстоятельства сразу изменились. В один прекрасный день муж повез меня к своим сестрам, а через неделю вся родня, в полном составе, явилась к нам на семейный обед. Я не приходила в себя от изумления и не знала, чему приписать эту метаморфозу.
Дело же было очень просто. Обыкновенно к праздникам муж делал всем сестрам, племянникам и племянницам крупные денежные подарки. Но, когда вся эта компания сразу, без малейшей причины, так изменилась к нам, он со своей стороны прекратил выдачу денег. Прошло несколько праздников. Подсчитав убытки, они увидали, что эта ссора была им крайне невыгодна, и мало-помалу стали сдаваться, заискивать и наконец написали мужу письмо в кисло-сладком примирительном тоне.
Вячеслав хорошо понимал некоторых людей, а главное — свою родню. Он хорошо знал их слабости и, задев опытной рукой известную струну, вызвал желаемый аккорд. "О люди, люди", — говорил он, когда ему удавалась его тактика, и всегда бывал от этого в восторге. С родственниками и вышло как по писаному, и он торжествовал на семейном обеде: ненавидя дрязги, он предпочитал худой мир доброй ссоре.
Вообще, Вячеслав не был ни с кем из родных особенно дружен. Остафьева очень его разочаровала и потеряла в его глазах с последней историей. Но когда он встречался со своими, он встречал их с бурным весельем, похожим на удаль, с какой-то подчеркнутой, деланной непринужденностью и предупредительностью. В такие дни от него заражался весь дом, все бегало, суетилось. Только родня на пороге, как он кричит во все горло: "Шампанского...". Наши разговоры, отношения — все создавалось и поддерживалось исключительно шампанским, другой атмосферы не существовало.
Еще в такой же надсаде бывал Вячеслав, когда я позову обедать художников. Как только завидит их, он тоже кричит: "Шампанского…" Вероятно, некоторых людей он не переваривал иначе, как сквозь дымку вина: ему с ними было тяжело.
Муж не любил искусства. Кроме музыки, никакая другая отрасль не интересовала его — ни старина, ни живопись, ни современное художество. К художникам он относился с презрением, иногда с каким-то странным любопытством, точно видел перед собой нечто вроде заморского зверья. О русских портретистах он был слабого мнения, говоря:
— Мне подавай портрет, чтобы он был похож на то лицо, с которого писан. Мне какое дело, что по-твоему это художественное произведение… А где сходство? Нет, я предпочитаю хорошую фотографию. Она по крайней мере передает черты знакомого лица… А эти господа!… Ах, ужас!… Наляпает тебе краски, размалюет, а человека-то нет. Да еще плати за эту неимоверную мазню… И какие!… Да изволь прихваливать то, с чем ты совершенно не согласен. А как противны их претензии на поклонение. Покажи мне, что ты чего-нибудь стоишь, так и признаем тебя, а то лезет в знаменитости, а сам и дела своего не знает. Это какие-то уродцы, которых вы своими ахами и охами поощряете и только дурачите общество. Впрочем, у каждого свой вкус…