Шрифт:
Могила наполняется, сравнивается с краями, поднимается над уровнем земли. Последний долг отдан. Новый холм возвышается среди бесчисленного количества усеивающих безбрежную пустыню песчаных бугров.
Не глядя друг другу в глаза, не обменявшись ни единым словом, мы разбредаемся по коням. Как орда, без команды, без строя, выбираемся на белеющую в стороне дорогу, на которой стоят несколько конных. Среди них и Джеребьянц. Аветис Аршакович больно сжимает мне руку и шепчет, словно извиняясь:
— Я не мог заставить себя подойти к могиле. Мне так тяжело, я ведь тоже их полюбил.
Кони рвутся вперед, как будто чувствуя наше желание уйти поскорее от этого скорбного места. Сотня двигается в гробовом молчании: ни обычных балачек, ни шуток, ни даже брани по адресу непослушных коней. Гамалий ускакал вперед и едет где-то вблизи дозоров. Я понимаю, что испытывает есаул, и не пытаюсь нарушить его одиночество. Меня догоняет Пузанков, едущий с санитарами.
— Вашбродь, Пацюк кончается. Просит командира.
Я приказываю ему скакать карьером к еле виднеющемуся вдали Гамалию, слезаю с коня и, пропуская вперед сотню, жду идущих сзади санитаров.
Справа по три молчаливыми, как тени, рядами, проходят мимо меня казаки. В их опаленных зноем, измученных походом, мрачных лицах столько горькой и справедливой злобы, что я не решаюсь встретиться с ними глазами. Вот, наконец, обоз. За носилками, на которых везут раненых, шагают фельдшера. Один из них подбегает ко мне и шепчет на ухо:
— Умирает, вашбродь, кончается. Внутри его огонь жжет. Все командира зовет.
Другой угрюмо и коротко цедит сквозь зубы:
— Надо бы остановить сотню, хоть последние минуты человеку облегчить.
Командую привал. От задних рядов к передним передается:
— Стой! Сто-о-о-ой!
Сотня останавливается, потеряв свой порядок и растянувшись.
— Сле-зай!
Казаки спешиваются. Вдали видна фигура Гамалия, скачущего к нам. Наклоняюсь к Пацюку. На меня строго смотрят оттененные темными кругами, лихорадочно блестящие глаза умирающего. Полуседая борода острым клином торчит над носилками. Старик силится что-то сказать, еле узнавая меня.
— Вашбродь… будь ласка… скажить им, пусть дадут льоду… льо… ду…
Его запекшиеся губы едва шевелятся, и беззвучные слабые слова тают, не доходя до меня.
— Ой горыть… Ой горыть… унутро… усё горыть… льоду!.. Дайте ж мени хочь малюсенький шматочек льоду! — стонет раненый, широко раскрывая глаза. Его руки царапают края носилок, и по сухим, треснувшим губам ползет пузырящаяся слюна.
Фельдшер кладет ему на голову мокрый платок и выжимает несколько капель на пылающее лицо. Это приводит умирающего в чувство. Широко раскрытыми глазами он оглядывается вокруг и, узнав меня, слава шепчет:
— А командир, де?… И… ва… н… Ваня…
— Сейчас. Сейчас подойдет.
Он с надеждой смотрит на меня.
— Вашбродь… будь ласка… скажить мени… умру я, чи ни… А… вашбродь?
У меня нет мужества сказать ему правду. Бормочу что-то несвязное и отворачиваюсь в сторону. Но старик уже не слушает меня. Корчась от внезапного приступа нестерпимой боли, он кричит:
— О-о!.. Боже ж мий, горыть, усё пече… Да дайте ж мени льоду!..
Гамалий на скаку прыгает с коня и бросается к носилкам.
Сознание на минуту возвращается к умирающему.
— Ваня, кон-ча-юсь, — хрипло вырывается из его судорожно вздымающейся груди.
Он силится сказать еще что-то, но пена на губах окрашивается в пурпурный цвет, глаза Пацюка стекленеют, и ясно, совершенно ясно видно, как жизнь покидает это окровавленное, скрюченное мучениями тело. Голова порывисто вздергивается назад, и острая бородка «батьки» тянется в голубую, неподвижную высь. Помутневшие, остановившиеся глаза удивленно, двумя точками, смотрят на проползающие облака. Фельдшер суетливо стаскивает с покойника сапоги. Сбоку в поводу держат расседланного коня. Таков обычай.
Если мы когда-либо вернемся назад, то седла, кони и сапоги убитых будут переданы родным как память о безвременно погибших и честно похороненных товарищах. Лицо Гамалия дергается судорогой, губы его закушены до крови, правая рука комкает серую лохматую папаху. Густая сеть мелких морщин изрезала лоб и щеки есаула, синеватые тени ярче вырисовываются на бледно-землистом, утомленном лице.
Я тихонько, беру под руку оцепеневшего от горя человека и, не говоря ни слова, отвожу в сторону. Он безвольно следует за мной, автоматически передвигая ногами… Казаки расступаются, и мы тихо проходим мимо них…