Шрифт:
– Теперь, дорогая, в моде плебисциты. Я счастлив объявить вам имя того, кто подавляющим большинством избран Принцем Смеха: наш веселый друг Саррак!
«Редингот сидит на нем не так хорошо, как на Раффоре, – размышляет Довесок. – А ведь даже на Раффоре было видно, что редингот с чужого плеча...»
Она сравнивает жемчужно-серый, слишком просторный редингот Саррака с атласным фиолетовым фраком ассистента. Этот последний сгибает руки и вздергивает плечо, чтобы не показывать, что рукава ему коротки. Когда он спиной к публике поднимается на сцену, то нервно поджимает бедра, распирающие потрепанные брюки...
Поздний вечер, всех гнетет чудовищная жара. Это не предвестье грозы, которое доводит до отчаяния, пока наконец не разразится грандиозным ливнем. Это августовская ночь, какие бывают после долгих дней и ночей без единого облачка на небе и без капли дождя. Это беспощадный летний зной, который постепенно добрался и до сумрачных кулис, и до затхлых подвалов «Эмпире-Паласа». Артисты уже ощутили его на себе. В театре больше не слышно ни криков, ни смеха: даже гримерные фигуранток с широко распахнутыми дверьми больше не гудят от скандалов, столь полезных усталым нервам. Все, от ассистентки фокусника до рабочих сцены, двигаются осторожно, словно потерпевшие кораблекрушение, которым надо беречь последние силы.
«Завтра утренник!» – думает Довесок. Она опускает голову, словно извозчичья лошадь, и невидящим взглядом смотрит на свои прохудившиеся атласные балетные туфли. Ее немного оживляет свежий аромат эфира и нюхательных солей. «Ах да, это для Элси, ей стало плохо. Вот уж повезло! Для нее вечер уже кончился...»
Четыре худенькие девочки в платьях из английского шитья одна за другой возникают на железной лесенке. Это молчаливое шествие словно магнитом притягивает девушку, она следует за ними, словно лунатик. Все тем же нетвердым шагом они вереницей выходят на сцену, поют невнятный куплет об играх маленьких девочек, одновременно вскидывают ноги, задирая детские юбочки, потом, пыхтя, возвращаются в кулису.
Прислонясь к железной балке, Довесок бессознательно, безнадежно выдыхает: «Как жарко!» И, услыхав это, одна из четырех «бэби» разражается нервным смехом, как будто Довесок сказала что-то смешное...
Летнее ревю, обреченное дожидаться первого сентября, находится в агонии. Бывают позорные вечера, когда две сотни зрителей, рассеянные по гулкому залу, смущенно переглядываются и исчезают еще до финального апофеоза. Иногда ревю воскресает – по субботам, дождливыми воскресеньями фойе наполняется благоухающей толпой.
Дирекция, предусмотрительная до цинизма, постепенно убрала с афиши всех дорогостоящих звезд: английский танцовщик пренебрег парижским летом; опереточное сопрано подвизается в Трувиле; за сто представлений истощились все запасы кандидаток в ассистентки фокусника. Саррак, известный на левом берегу Сены, надел редингот Раффора (который в свое время тоже заменил английского танцовщика) и на этом сильно поднял престиж своего имени, прежде совершенно неизвестного но ту сторону реки.
Только костюмы не обновляются, костюмы – и еще Довесок. Три года, с того дня, когда причудница сестра, балерина Русалка, бросила ее в «Эмпире-Паласе», Довесок служит в театре фигуранткой, участвует в ревю, пантомимах и балетах.
Случаю было угодно, чтобы директор обратил на нее внимание и даже счел нужным спросить:
– Это что за малышка?
– Ей платят три франка тридцать три сантима, – ответил распорядитель.
На следующий день потрясенный Довесок вместо своих пяти луидоров в месяц стал получать сто пятьдесят франков. За это она присутствует в театре бесконечное множество часов, которые проходят или в тупой праздности, или в работе, отупляющей хуже, чем праздность шествия, хоры, живые картины... Зима и лето проносятся над ней, не принося ей свободы, и усталость уже отметила отеками ее тяжелые юные веки. Она безответная, с большими покорными глазами, и у распорядителя, видно, есть основания называть ее то «украшением пансиона», то «недотепой из недотеп».
Сегодня вечером ей жарко, как и всем, быть может, больше, чем остальным, потому что она почти не ест. Одно лишь воспоминание об ужине вызывает у нее тошноту; она еще видит себя сидящей за столиком на улице, перед порцией говядины, которую даже не хочется разрезать. Был там еще и горошек, от него пахло псиной. Она встряхивает плотными завитками парика, висящими у щек, и не спеша направляется к железной лесенке. Ничто не заставляет ее торопиться, покидая это место, где она медленно, безмятежно чахнет, с какой-то спокойной надежностью обеспечивающее ей роковой конец. Перед тем как спуститься, она робко заглядывает в зал через щелочку в занавесе и в страхе говорит:
– О! Сегодня опять полно дикарей!
Дело в том, что Довесок боится летней публики. Она знает, что в августе завсегдатаи «Эмпир-Паласа», почтенные лавочники, уступают свои кресла невиданным племенам, чья хриплая и чуждая речь, звучащая в антракте, вызывает тревогу. Ей внушают одинаковые опасения и жесткие тевтонские бороды, и сине-черные одежды пришельцев с Востока, с их гладкой кожей цвета сигары, и загадочная улыбка негров... Это жара приводит их сюда, вместе с другими летними напастями.