Спивак Мария Викторовна
Шрифт:
После Вероника утверждала, что бесовщинку чуял он один и ни для кого другого её не существовало. Наивная; он-то видел, как на неё реагируют мужики.
На вторую неделю их первого и единственного совместного лета он уже расхаживал с газонокосилкой вдоль забора из рабицы, вдоль кустов, непролазно густых, но не способных спрятать её от него, — они чувствовали друг друга на расстоянии, — и в стратегически выгодных точках останавливался и громко распевал: «Скажите, девушки, подружке вашей, что я не сплю ночей, о ней мечтая…». Вечерами, уложив детей, они вчетвером ужинали за длинным деревянным столом под яблоней на их с женой участке, лучше обустроенном, и он счастливо позволял вину или водке взять над собой верх и, без слов, без действий, одной бесстыдной откровенностью воровских взоров давал Веронике понять, что нежной страстью, как цепью, к ней прикован — и абсолютно точно знает, что это взаимно, взаимно, взаимно!
…Расстанься с глупой маскою и сердце мне открой!..
Меньше чем через месяц страсть, не столько нежная, сколько алчная и деспотичная, буквально не давала им разлепиться.
Лето, осень, пожар безумия… Они не думали — минутки не находили подумать, — что будет дальше; они просто не разлучались, потому что физически не могли разлучиться. Его жена и её муж, всё понимая, боялись шелохнуться: статус-кво кое-как, еле-еле, но сохранялся, а значит, сохранялась и надежда на «исцеление». Однако чего боишься, то, к сожаленью, и происходит: в октябре любовники объявили своим измученным вторым половинам, что любят друг друга и намерены жить вместе. Муж Вероники, убитый горем, не противился её решению, зато Галя… Она готова была на всё, лишь бы он остался, и вот через эту её раздавленность, распластанность, распятость он, собственно, и не сумел переступить: ведь когда-то он и её очень любил, а потом долго и вполне осознанно что-то с ней созидал… и опять же, дети…
И, если начистоту, ему с трудом представлялось, как это вместо родных сына и дочки с ним рядом будет жить вероникин серьёзный и строгий, весь в неё, отрок…
Он нашёл в себе силы сказать, что не готов бросить семью. Вероника обожгла его взглядом обычно спокойных серых глаз — он до сих пор, спустя жизнь, не мог забыть их немого крика: «Предатель! Предатель! Предатель! Трус!».
Говорят, стыд глаза не выест — ерунда; выест, да ещё как. Только тогда он искренне верил, что со временем всё забудется. Ха.
Злая судьба выбрала его себе в игрушки. Он героически не общался с Вероникой почти два года, хотя знал, что с мужем она, цельная натура, развелась, и это камнем висело на его совести. Коллегу, её рогатого бывшего, он по-прежнему видел на работе, правда, редко: тот перевёлся в другой отдел, а позже, всех удивив, отвалил в Америку по какому-то гранту. Совесть грызла: испортил любимой женщине жизнь, испортил, испортил, разрушил капитально… На щите виноватости (и тайком от себя надеясь удостовериться, что никого другого на горизонте не появилось), он счёл возможным вновь предстать перед Вероникой, и каратистка-страсть тут же с неподражаемой легкостью уложила их на обе лопатки. Они опять стали встречаться, но теперь тайно от его жены: он не имел морального права во второй раз подвергать настрадавшуюся Галю, — да и себя, — тем же терзаниям и унижениям.
Вероника всепонимающе молчала и неудобных тем не затрагивала, не поддаваясь даже на провокации его неосторожных слов и поступков. Он больше всего на свете хотел бы жить с ней и мечтал о нелепых семейных радостях: прийти вечером с работы, налопаться сваренных ею сосисок с горошком и плюхнуться рядышком смотреть телевизор в уютном предвкушении отхода ко сну, — и любил вслух пофантазировать на эти темы… Вероника его будто не слышала — и ни разу не была с ним так же доверчиво нежна, как в начале, в период взаимно-незащищённого угара. Всё же она, казалось, счастливо довольствовалась нечастыми встречами, благодарно принимала его покупки «в дом», не преувеличивая их значения, а когда он разговаривал с ней «как муж», не стремилась напомнить, что он таковым не является, — но через полтора года идиллии объявила, что её сын отправляется в Бостон к отчиму, учиться, а сама она переезжает назад в Петербург, свой родной город.
Он был ошеломлён, уничтожен. Старался её отговорить — не вышло. Подозревал, что это — её страшная месть ему. Не исключено, что так. Но Вероника приводила резоны, с которыми не поспоришь, а предложить ей взамен что-то реальное было вне его власти. Ведь в другой своей жизни он всё сильнее обрастал чувством вины перед женой: та из кожи вон лезла, демонстрируя любовь и пытаясь вернуть невозвратное, да ещё без конца, глупая, спрашивала: «Ты честно не видишься с Вероникой? Не звонишь ей? Прошло твоё увлечение?»
Не иначе дьявол дергал её за язык: неужели не понимала, что с такими каждодневными напоминаниями никого не забудешь, даже если захочешь? Он до слёз жалел бедную Галю, но ничем, кроме вяло-привычного сосуществования бок о бок, ответить на её чувства не мог, и стыдился перед ней своего тайного счастья. В тайном счастье есть особая, божественная прелесть, это вам любой, кто испытал, скажет. А он, сволочь, жрал его один, втихаря, под подушкой, пока жена голодала.
Вероника уехала. Он звонил ей каждый день и, насколько получалось часто, устраивал себе командировки в Питер. Подлинные — данные в ощущение — встречи стали редки и кратки, а виртуальными телефонными разговорами его совесть успешно пренебрегала. Стыд и сознание вины перед женой незаметно исчезли и сменились малоосознанным гнетущим недовольством: если бы не нужда изощряться во вранье, счастья всем троим доставалось бы куда больше. Он сделался вздорным, чаще срывался по пустякам, брюзжал, ворчал, иногда хамил, хотя последнее было ему не свойственно. Жена не то терпела, не то перестала замечать; неловких вопросов почти не задавала. Оно и понятно, ведь в ответ он, как правило, огрызался: «А если и общаюсь, то что?». Галя пугалась, замолкала надолго.
Пугалась напрасно: колея их брака была так накатанна и глубока, что свернуть, а точнее, вывернуть из неё не представлялось возможным.
Вокруг Вероники вились какие-то типчики, но она хранила верность своей любви, то бишь, ему — он поначалу радостно изумлялся, а после привык и воспринимал как должное: вот я какой молодец! И, несмотря на ревнивый характер и склонность это своё качество утрированно демонстрировать, был за неё спокоен: никуда не денется.
Так незаметно прошло десять лет. Даже Вероника, самая молодая в треугольнике, потихоньку начала стареть. Одиночество — в самом бытовом его проявлении — становилось ей в тягость. А у него, как на грех, всё реже получалось оправдывать визиты в Питер командировками. Потом институт, где он работал, и вовсе прекратил своё существование. Приходилось зарабатывать уроками, но он, тем не менее, пристроился в какую-то конторку на гроши, чтобы как и раньше звонить Веронике. Но она совсем не ценила его жертвы, нет, только обижалась, что он не приезжает. Их разговоры, прежде такие медовые, чаще и чаще оборачивались ссорами.