Чегодаев Андрей Дмитриевич
Шрифт:
Не всегда настроения и письма отца столь тревожны. Вот два письма о поездке из Москвы с Н. И. Малининым в Рязанскую губернию, в имение матери Николая Ивановича.
28 сентября 1900 года: «Я сейчас сижу в постоялом дворе на ст. Сергиево, проехав до нее 20 верст на лошадях в темноте. Провожаю с Николаем Малининым Андрея в Москву. Я с ним был у Николая в Волыни. Сейчас сидим и пьем чай. Я остаюсь у Николая еще до воскресенья и в воскресенье буду в Москве. Андрею же необходимо ехать в Москву. Все время — два дня уже — мы проводили время в том, что охотились на вальдшнепов и играли на бильярде, — да, на бильярде. У них в имении старинный дом — барский, и в нем есть такие редкости для деревни, как бильярд и диванная комната. Время бежит в деревне страшно быстро и весело. Я хотел уехать сегодня же, но Николай так просил меня остаться, что я остался. Хотя страшно хотелось бы сейчас в Москву, чтобы прочесть твои письма, которые, наверное, есть.
Я в последнем письме пообещал тебе рассказать про геологическую экскурсию и про поездку Андрея за границу, но теперь я этого сделать не могу, потому что времени осталось для этого слишком мало и я снова откладываю до следующего. Не сердись, Юлика. Не сердись и на то, что я сейчас без тебя пользуюсь удовольствием в деревне и заехал так далеко от тебя, что не могу даже с удобством переписываться. Сейчас поедем назад со станции. На дворе ночь, а мы не особенно хорошо знаем дорогу, но уверены, конечно, в себе, а больше в лошадей, которые и без нас доехали бы. Вся эта поездка была прямо-таки необходима, потому что я не знаю, когда увижу снова Николая, может быть, и лет пять не увижу. Может быть, это даже будет последнее свидание; вот поэтому-то я и бросил Университет и Москву и наслаждаюсь лицезрением товарища и природы. Ну, целую крепко. Митя».
9 октября 1900 года: «Милая Юлика! Вчера вечером я, наконец, вернулся восвояси. С одной стороны, мне хотелось ехать домой, чтобы прочесть твои письма и написать тебе; и заниматься, и узнать, на каком я курсе, тоже хотелось, а с другой — я не мог не остаться, когда мне говорят, что, может быть, уже долго еще не увидимся. Я остался. Но так как мне хотелось ехать в Москву хоть на одну минутку, чтобы забрать все то, что меня интересует, то я и не особенно хорошо себя чувствовал. Я завидовал Андрюшке, когда он уезжал, завидовал и когда писал тебе письмо со станции, а потому оно и вышло таким, как будто я в нем извиняюсь перед тобой. Да я и в самом деле чувствовал себя виноватым.
Мне все-таки было приятно пожить на свежем воздухе, в деревне со всеми ее прелестями и особенностями. А так как я жил без тебя в то время, когда ты живешь в душной обстановке, а мыслью живешь со мной в Москве, где меня в это время не было, то понятно, что я чувствовал, что я уехал от тебя еще дальше и ты не знаешь, куда. Написать письмо перед отъездом я не успел — собрались мы экспромтом, — а когда приехали в Рязань, то не сообразил написать хоть открытку. Когда же я написал письмо, то уверяю тебя, мне легче стало. В деревне я охотился — ничего путевого не убил, играл на бильярде и увлекся до того, что меня и в Москве тянет поиграть, ездил на лошадях по окрестностям, на водяную мельницу, на конный завод, на молотилку хлеба, в леса, где было мало дичи. Видел деревню во всей ее теперешней прелести, т. е. в всевозможных фазах разложения, начиная от 11–летнего мальчишки, пьющего стаканами водку, до провалившихся от сифилиса носов у взрослых мужчин и баб; начиная от потери почти всего хозяйства одним мужиком до каменных хором другого — и все это венчается полуразрушенным хозяйством помещика с управляющим, бывшим учителем, не смыслящим в хозяйстве, с подчиненными ему служащими — людьми, сидевшими по нескольку лет в остроге. Вот картина, которая стоит другой картины и составляет ее фон.
А эта другая картина, которую так мастерски описывал Пушкин, жива до сих пор. Та же осень, те же желтые листья на деревьях и под ними, тот же свежий и звучный как сталь воздух, тот же крик журавлей и гусей, улетающих от нас, все то же и то же — от этой картины век не оторвался бы. Идешь по лесу. Все желто и красно, желто и только кое- где зелень; под ногами шумят засохшие и упавшие сплошным ковром листья; дышишь полной грудью и не надышишься. Вдруг Николаева собака делает стойку, из-под его ног вылетает вальдшнеп и с треском и фырканьем летит на меня, лавируя в страшной быстротой между сучьями. Я стреляю, конечно, мимо, и только эхо выстрела гулко разносится по лесу. Промазал! Идем дальше. Находишься незаметно до того, что еле до дому доберешься. Дома чай покажется таким вкусным, что не можешь оторваться от него. После чаю на бильярде с Николаем, Андреем и Ольгой Александровной режешься — опять время бежит незаметно и так целую неделю.
Проводили мы Андрея и поехали назад. Ехать пришлось верст 20. Темь страшная, грязь, вода, лошади скользят, того и гляди вылетишь из тарантаса. Особенно скверно было ехать версты две по лесу. Дорога или ямы, полные грязи и воды, или огромные корни деревьев. Едешь как будто по волнам. Николай прозяб страшно, я же был в теплом пальто, и мне было хорошо. Ехали мы тихо и любовались огромным заревом пожара. Теперь все мое пребывание в деревне кажется мне каким-то сном. Приехал я в Москву. Пошел в университет. Там, оказывается, освободился стол в химической лаборатории и начались практические работы по сравнительной анатомии, и за то, и за другое я принялся с большим удовольствием и очень рад, что начинается настоящая работа. Вот и сейчас я в лаборатории и пишу письмо. Ответ от министра еще не пришел. Все ожидают утешительного ответа. Хотя тот факт, что министр уволил из университета в Киеве 84 человека медиков за то, что у них благодаря беспорядкам не было нужных зачетов, немного говорит что-то совсем другое. Ну, да черт с ними, на втором, так на втором, больше времени будет. Да, приехал я в Москву и спрашиваю Николая «своего» [т. е. младшего брата моего отца, который жил тогда вместе с ним в Москве]: есть письма? «Одно, да и то провалилось». Что? Упало со стола и провалилось в щель под пол. Черт знает что такое. Так ждал его, а оно провалилось! Я хочу взломать пол, чтобы достать его. Будем добывать золото из недр полов».
Вот еще одно очень занятное и очень длинное письмо, 20 октября 1901 года, которое целиком даже не может и вместиться в эти воспоминания:
«Милая Юлика! Итак, мы переезжаем 23–го числа на новую квартиру. Адрес: Большая Молчановка, д. княгини Гагариной, кв. Рукиной (кажется, № 4 — сообщу). Эта новая квартира вдвое больше прежней, во втором этаже, светлая, высокая, два окна с занавесками, шкаф, комод, зеркало, закрытая этажерка для книг, две кровати: одна с пружинным матрацем, другая с мочалочным, поверх их положены еще по тюфяку волосяному, два стола, один большой устойчивый, другой ломберный, 4 стула и два кресла. Прочие удобства в другом месте. В комнату выходит печь. Пол паркетный. Цена 22 руб. Весьма недорого, потому что мы смотрели подобные же комнаты в других местах и везде с нас просили даже за более меньшие 30–40 р. Хозяйка говорит, что еще ни разу не топила. Если это так, то при морозе 7–8 градусов ночью, 0 градусов днем на дворе — в квартире сейчас тепло. Сама хозяйка довольно дородная женщина, красива, но глуховата на оба уха, так что если придется объясняться с ней в любви, то положение будет не из завидных…
В четверг было чествование Тимирязева, который остался профессором Московского университета. Торжество происходило в физической аудитории, которая рассчитана на 1000 мест. Студентов набралось далеко более 1500, студенты стояли и на скамейках, и на окнах, и в коридоре. Началось с того, что Тимирязев, войдя, заявил: «Я пришел читать лекцию 3–му курсу по физиологии растений, но… (пауза) я вижу, что здесь придется говорить о более важном предмете». Началось чтение адресов от студентов разных курсов — естеств., медиков, математиков, юристов. Многие адреса были с выражением радости, что уважаемый и ценимый профессор остается, но многие говорили о произволе, о бесправии, о насилии, о свободе и т. д. и т. д. Тимирязев не раз принимался благодарить со слезами на глазах, но ему не давали громы аплодисментов. Закончилось все это тем, что Тимирязев сказал коротенькую речь: «Я всю жизнь руководствовался тремя принципами: любовь, вера и надежда. Я люблю науку и вас. Я верю в прогресс в этой области. И я надеюсь, что мы достигнем много и поймем друг друга». После этого он ушел окончательно растроганный и неспособный читать какую бы то ни было лекцию. Студенты, некоторые, хотели воспользоваться таким многолюдным собранием и обратились было к собранию с предложением обсудить вопрос о товарищах, которые до сих пор еще не возвращены в Университет, но их ошикали. Затем ассистент Тимирязева поблагодарил еще раз от его имени студентов и просил их от его же имени разойтись. Студенты разошлись.