Шрифт:
Вот вернется в Стокгольм, тогда и поговорим, по телефону.
И в музыкальный магазин через дорогу тоже не пойдешь, мамашу ее будить незачем, она в те годы не желала встречаться с Паулой. Объявила ей: «Пусть это станет для меня сюрпризом. Ну, как ты будешь выглядеть в тот день, когда взрослой выберешься из кокона. Ты ведь не лишишь мамочку такой радости?»
Проводив Паулу на поезд, я вернулся домой и переложил все деньги в дедов кожаный портфель. Сто двадцать пять тысяч девятьсот пятьдесят одну крону девяносто эре.
А в одиннадцать часов, как я уже говорил, откроется аукцион.
~~~
Деньги — единственный подлинный выразитель всего хорошего, что есть на свете, пишет Шопенгауэр в работе «Об этике». Вот о чем я думал по дороге на рюдский аукцион.
Такие аукционы всегда начинаются с самых простых вещей, продают их быстро и почти не глядя — лоскутные коврики, и расшатанные венские стулья, и шкатулки со швейными принадлежностями, и старый, негодный инструмент; спекулянты таким манером разогреваются, воображая, что сумеют отыскать здесь что-нибудь интересное. Через несколько минут аукционщик сбавляет темп, переходит к лампам, фарфору и хрусталю, становится серьезнее и не стучит молотком, пока не удостоверится, что услышал последнюю и самую высокую цену.
Через час-другой дело, вероятно, дойдет и до картин.
Приехал я туда в четверть двенадцатого. Парковка была еще наполовину пуста. Ни малейшего беспокойства я не испытывал. Чувствовал лишь легкий жар, как при небольшой температуре.
На лестнице стоял Гулливер, тот, что торговал чем придется. Он ждал меня, но мы не поздоровались, сделали вид, будто даже не заметили друг друга. Портфель я нес обеими руками, прижав к животу. Когда я подошел, Гулливер медленно повернулся, открыл дверь и шагнул в зал, хлопнув правой рукой по бумажнику, торчавшему из заднего кармана.
И внезапно я подумал, что, в сущности, ничегошеньки не знаю о деньгах, а он, наверно, знает о них все.
Может, она достанется мне всего за пять сотен?
Аукционщик был знакомый, привычный — рыжеволосый горластый субъект, в прошлом деревенский лавочник здесь, в Рюде. Публика тоже знакомая, привычная, люди, которые считают своим долгом ходить на все аукционы; стояли они лицом к аукционщику, но я узнал их затылки, и куртки на вате, и овчинные тулупы. Человек семьдесят пять — восемьдесят, не больше. Обернувшись, все они точно так же могли узнать меня.
Гулливер сразу прошел прямиком к «Мадонне». И остался там, вероятно желая показать, что она достанется ему и мне обольщаться незачем. Я присоединился к другим покупателям и стал поочередно вглядываться в их лица: нет ли здесь какого чужака, который может оказаться антикваром, или торговцем картинами, или просто приезжим из Стокгольма. Однако никого не углядел.
На «Мадонну» я вообще не смотрел. Не хотел, чтобы Гулливер злорадствовал. Хотя в голове все время вертелась мысль: вдруг он перехватит у меня «Мадонну»? Что я тогда буду делать?
Время от времени я наклонялся вперед, прислонял портфель к бедрам. Ведь там были не только банкноты, а еще и без малого две тысячи монетами — одно- и пятикроновыми и пятидесятиэревыми.
Все уходило за бесценок. Самым дорогим лотом был отделанный под мрамор угловой шкаф — за него дали три тысячи двести.
В час дня мы добрались до картин. Писанные маслом пейзажи ушли по семьдесят пять крон за штуку. У себя в мастерской я обычно продавал их по четыреста или шестьсот крон. Потом аукционщик объявил:
— Следующий лот — картина неизвестного художника, масло. Сколько предложим за бабенку?
Он имел в виду «Мадонну».
Сперва все молчали. Затем кто-то сказал:
— Двадцать пять крон.
Тут меня бросило в озноб, странная дрожь пробежала по всему телу, я чуть не выронил портфель и засмеялся, да так громко, что все обернулись и уставились на меня. Я и сам услышал, как резко и возбужденно прозвучал мой смех. Хочешь не хочешь, а надо что-нибудь сказать. И я сказал:
— Тысяча крон.
Дальше торг шел уже только между мной и Гулливером.
— Полторы тысячи, — сказал он.
— Две, — отпарировал я.
Когда мы подняли цену до пяти тысяч, вокруг царила полная тишина, но в тот миг я этого не заметил, сообразил задним числом. Взгляды собравшихся метались от меня к нему и снова ко мне, будто мы разыгрывали этакий теннисный матч.
Когда он предложил тридцать тысяч пятьсот, я попробовал отделаться от него и сказал: