Шрифт:
Бертин покатывается со смеху. Да, конечно, это столяр Карш. А ведь в роте много толковых солдат.
— Но меня, например, вы не заполучите, — добавляет он. — Евреев рота не откомандировывает; это было бы противно законам природы.
Унтер-офицер Зюсман замечает, с упреком, что нечего смеяться по этому поводу. Каждый еврей всегда обязан отстаивать равноправие всех остальных.
— Попробуйте отстаивать себя перед Яншем и компанией, — говорит, наморщив лоб, Бертин. — Нас десять евреев в роте — и ни один не ворчит в канцелярии. Майор Янш типичный газетчик-шовинист.
— Это ему не поможет, — презрительно говорит Зюсман. — Кройзинг требует вас и никого другого. Подумайте только: две недели в лесу, в маленькой будке, восемь часов работы, шестнадцать часов сам себе хозяин…
— Идет! — отвечает Бертин.
— Пятнадцать! — раздается голос унтер-офицера Бенэ.
Со всех сторон подходят солдаты, небрежно волоча за
собой болтающиеся на длинных шнурах походке «фляги, кружки, продуктовые мешки. Только газовые маски в маленьких жестяных ящичках всегда при них. французы слишком уже часто угощают газовыми бомбами. Бертин направляется к своей куртке, которую он повесил на осколке гранаты, торчащем из букового дерева в человеческий рост. Зюсман все время идет за ним. На ходу Бертин спрашивает его, часто ли будка подвергается обстрелу. Зюсман мотает головой.
— Сама будка вне зоны огня, потому-то она и поставлена в этот затерявшийся среди зелени уголок; но в шестидесяти шагах налево и ста метрах направо, тут, разумеется, начинается царство француза. Только вначале они настойчиво давали о себе знать, а с тех пор, как баварцы заняли леса Фюмен и Шапитр и атаковали альпийский корпус у Тиомона, французские батареи отошли назад.
Бертин вынимает из мешка солдатский хлеб, нож, банку искусственного меда — так именовалось сахаристое желтоватое вещество, которое намазывали на хлеб.
Он предлагает Зюсману разделить с ним еду, дот отказывается.
– Я предпочитаю горячий завтрак. — Он закуривает новую папиросу. — А масло есть у вас? — спрашивает он, — а искусственное сало? (Искусственным салом называли вкусные консервы из нутряного свиного сала и мяса.)
— Ни черта у нас нет, — говорит Бертин.
— А у нас есть все. По сравнению с вами мы в Дуомоне кутим.
— Далеко ли до вас?
— Если «он» не стреляет, тогда ходу три четверти часа. А если стреляет, надо ложиться и ждать, пока не прекратится стрельба. И лучше надеть газовую маску.
Продолжая есть, Бертин говорит:
— И чего только мы, евреи, не приучились есть.
Зюсман курит.
— Я и прежде ел всё…
— Я тоже, — но не такое сало.
— Мы еще будем и после него облизывать пальцы, — говорит Зюсман, — этой зимой жарко придется.
— Могу я узнать, сколько вам, собственно, лет, унтер-офицер Зюсман?
–
— В шестнадцать с половиной я добился того, чтобы саперы приняли меня добровольцем, вот и считайте.
Бертин кладет на колени открытый нож и перестает жевать.
— Я полагал, что вам двадцать пять.
Зюсмая улыбается.
— Я уже кое-что испытал в жизни. Расскажу как-ни-будь потом. Значит, вам отправляться завтра поутру. Позвоните нам утром в шесть по прямому проводу, если только он не сбит. Кройзинг будет рад. Он, по-видимому, высокого мнения о вас: вы с первого слова поверили его брату.
Бертин качает головой.
— Немудрено было сразу поверить ему. Только родной брат мог быть таким слепым.
— Ну, а теперь я поплетусь восвояси.
С этими словами Зюсман подымается, оправляет мундир. Его берлинский жаргон так поражает здесь, звучит так уверенно, что Бертин, смеясь, спрашивает:
— Не из Шпрее ли они тебя выудили, приятель?.
Зюсман отдает честь:
— Так точно, я берлинец: Берлин, старый Вестен, Регентштрассе, советник юстиции Зюсман… Итак, завтра-после полудня.
Он прощается кивком головы и удаляется небрежной походкой, медленно исчезая среди деревьев. Бертин удивленно глядит ему вслед, затем, дожевав подслащенный черный хлеб, ложится в лесу на согретой, истоптанной земле и смотрит вверх, в полуденное небо, блаженно попыхивая солдатской сигарой. С неясным ощущением счастья — впитывает он в себя это сочетание золота и лазури. Он размышляет о том, что до сих пор судьба не возлагала на его плечи больше того, что он в состоянии был нести. Он все еще жил в мечтах, война еще не пришибла его, как бедного маленького Кройзинга. Тем интереснее брат убитого, который зажал в кулак этих пройдох их же средствами. События жизни идут рывками. Бертин все глубже погружается в водоворот войны. Ближайшая станция, следовательно, — будка в Кабаньем овраге, следующая — Дуомон. Он не возражает. Писатель не должен отказываться от улова, посылаемого судьбой. Его глаза смыкаются, ему чудятся серебристые рыбы, которые, глупо разинув рты, уплывают в синеву в одном направлении. Рука с сигарой опускается на землю. С ним ничего не может статься, и рыбам тоже все нипочем. Он спит.
На следующий день, в два часа, Бертин в полной походной форме является в канцелярию. Об его военной выправке, видно, позаботились: ему добыли кожаный пояс, подтягивающий мундир, и нахлобучили на него одну из тех серых клеенчатых фуражек со щитом и медным крестом,
которые до войны мирно покоились в каком-нибудь прусском
В конце августа во Франции стоит жара, и дежурного фельдфебеля Глинского клонит ко сну. Но он не может отказать себе в удовольствии лично благословить в путь-дорогу нестроевого Бертина. С расстегнутым воротом, сытый и ухмыляющийся, ходит он вокруг стоящего перед ним с примкнутым штыком солдата. Все в порядке: серые штаны, вправленные в начищенные сапоги, пехотный мундир, безукоризненно уложенный вещевой мешок** по башмаку слева и справа под скатанной шинелью и сложенными одеялами. Глинский садится верхом на стул, он весь — благодушие.