Шрифт:
Когда она пыталась убедить отца в том, что в доме нет денег, взгляд его становился яростным.
— Ах ты чертова лгунья! — обычно кричал он. — Живо отдавай деньги, а не то тебе не поздоровится!
Все мое маленькой тельце трясло от страха; я тихо сползала со своего детского стульчика и пряталась за диван, где сворачивалась клубочком, закрыв уши руками и зажмурившись изо всех сил. Я пыталась отгородиться от того, что творилось в комнате. Но это не помогало: я слышала, как скребут по полу ножки резко отодвинутого стула, как начинают топать по гостиной ноги в тяжелых рабочих ботинках, как звенят падающие с полок кастрюли, как гремят переворачиваемые ящики серванта — отец в ярости вытряхивал на пол их содержимое.
И над всем этим неслись его крики:
— Куда ты их засунула, стерва?
А вдогонку мамины:
— Я же сказала, что ничего не осталось!
Так продолжалось до тех пор, пока комната не начинала дрожать от возмущенных голосов.
Далее приступ ярости со стороны отца достигал своего пика, и до меня доносились страшные звуки, которые я ни с чем не перепутаю, — я с детства знаю, с каким звуком кулак попадает в тело. Мама рыдала, тяжелые ботинки грохотали на лестнице, и наконец доносился торжествующий вопль — отец находил, что искал.
— Бесполезная тварь, я же говорил, что ты их где-то прячешь!
Любовь к пабу снова одержала верх. Выпивка манила отца почище женщины, заставляя забывать о потребностях собственной семьи.
Когда входная дверь с грохотом захлопывалась, я убирала руки от ушей, открывала глаза, выпрямлялась и осторожно выглядывала из своего укрытия. Каждый раз у меня горло перехватывало от жалости: посреди царящего в комнате разгрома сидела и плакала мама.
На ее лице были видны отпечатки тяжелых отцовских кулаков, кровь тонкой струйкой стекала с уже начинающих распухать губ, на руке наливался очередной синяк, а по щекам катились горючие слезы. В такие минуты мне всегда хотелось подбежать к ней и хоть как-то помочь. Иногда у нее не оставалось сил, чтобы оттолкнуть меня, поэтому я устраивалась у ее ног, но чаще всего, стоило мне сказать «мама», она одаривала меня взглядом, полным такого разочарования, такой злости, что меня буквально отбрасывало назад.
— Что «мама»? Что «мама»? Марианна, так сложно оставить меня в покое? Сейчас-то тебе что от меня нужно?
В том возрасте мне еще не хватало слов, чтобы объяснить ей: мама, я хочу почувствовать себя в безопасности, хочу забраться к тебе на колени, чтобы ты обняла меня крепко-крепко и сказала, что все будет хорошо.
От маминой открытой неприязни глаза мои наполнялись слезами горечи и обиды. Когда мама видела, что я вот-вот разревусь, злость на ее лице сменялась выражением легкой вины или… сдержанного нетерпения.
— Марианна, хватит хныкать! Не тебе же досталось! Так, давай поищем, чем можно вытереть твои слезы. — Она рылась в карманах в поисках грязной тряпки, которая заменяла носовой платок, и торопливо вытирала мое лицо. — Ты же знаешь, что ни в чем не виновата, перестань!
Неумелая материнская нежность утешала меня лишь на время: мне все равно казалось, будто я виновата в том, что она злится. В конце концов, винить-то больше некого.
Порой денег не хватало даже на хлеб, и тогда маме приходилось надеяться на доброту соседей, которые иногда давали ей в долг, а если становилось совсем туго, мы шли просить милостыню.
В магазине я чувствовала себя просто ужасно, когда слушала, как мама униженно оправдывается перед продавцом, хотя не только он, но и все, кто был в эту минуту в торговом зале, прекрасно знали, что она не говорит ни слова правды. В их взглядах жалость смешивалась с презрением; когда покупатели смотрели на меня и перешептывались, я чувствовала, что они обсуждают нас с мамой, и мои щеки горели от стыда. Мама тоже краснела — она видела, что ей никто не верит.
У мясника мы покупали самые дешевые обрезки мяса. Жесткого куска баранины хватало на неделю; одна косточка вываривалась бесчисленное количество раз — для запаха. Бульоном приправлялись щедрые порции картошки с овощами, соответствующими времени года, и таким образом получалось некое подобие питательного рагу, которое мы ели изо дня в день.
Бывали времена и похуже, когда отец пропадал на несколько недель, а потом возвращался — грязный, заросший, с покрасневшими глазами. Казалось, запах паба — смесь алкоголя, табачного дыма и застарелого пота — намертво въелся в его кожу, а в конверте с зарплатой в такие дни не было ни гроша.
Маме приходилось идти к мяснику уже не за обрезками, а за костями, которые обычно откладывались для состоятельных клиентов — те покупали их для своих собак. Мясник с жалостью смотрел на осунувшееся лицо мамы и мою бледную мордашку.
— Думаю, ты заслуживаешь лучшего, чем эти избалованные Фидо и Роверы, — говорил он, подкладывая в бумажный пакет несколько ломтиков мяса пожирнее. — Денег не надо, милая, — добавлял он и отмахивался от маминых благодарностей. Я, однако, видела, что доброта мясника смущала ее гораздо больше, чем привычная резкость.
В похлебке становилось больше картошки и капусты, а мяса почти не было. Пастуший пирог получался рыхлым и пресным, белый жир, остававшийся после готовки, заменял масло и варенье на наших бутербродах.