Шрифт:
— И вот еще что, — Кортес сжал мою руку повыше локтя, и я сразу понял, что он скажет мне что-то очень важное. — Я хочу, чтобы ты сообщал мне не только о самолетах Рамиро, но и о Констанце, его жене. Расскажешь мне, как там она. Здорова ли, счастлива ли, как протекает ее беременность… Я знаю, она ждет ребенка. Мы ведь с ней были знакомы еще до войны, как и с Рамиро. И мы дружили, крепко дружили.
От такого нового поворота я немного растерялся. Собственно, что я тут мог сказать. Я всегда делал то, что велел мой капитан.
Я вышел из самолета. Он оторвался от земли и скрылся из виду. Я остался один, на земле людей-насекомых. И побрел навстречу к ним, вниз по дороге.
Когда я наконец вышел к ним, они как раз устроили привал. Как мы и предполагали, никто не стал меня ни в чем подозревать. Какой-то сержант разрешил мне остаться, предварительно посоветовавшись со своим командиром, который в это время рассматривал карту вместе с другими офицерами; тот лишь безразлично пожал плечами, досадуя, что его оторвали от важного дела.
Вскоре мы снова двинулись в путь под проливным дождем. Мне было неуютно и тоскливо одному среди чужих; меня окружали враги, и я знал, что в случае чего они не колеблясь меня расстреляют, — хотя я видел, что это люди, обычные люди, такие же, как Кортес и я. Честно говоря, мне ужасно хотелось сбежать. И плакать очень хотелось — не оттого, что я боялся смерти, а от одиночества и дурных предчувствий, причинявших мне почти физическую боль. Жуткое это чувство — знать, что ты один, что тебя все покинули.
— Вражеская авиация! — раздался чей-то крик. Колонна вздрогнула и, извиваясь, свернулась в клубок, как раненая змея. Не раздумывая, я бросился на землю вместе со всеми. Как же свои отличат меня от республиканцев? Меня просто убьют вместе с остальными.
Рядом строчили пулеметы. Один самолет — всего один — появился на горизонте и полетел над колонной, будто не замечая, что по нему открыли огонь. Он прошел прямо над нами, гордый и великолепный, все набирая и набирая скорость; теперь он летел так быстро, что стрелявшие просто не успевали прицелиться. Разогнался и резко взмыл вверх, опередив посланные вдогонку пули. Вверх, поворот и снова вниз, замыкая круг; в небе повисло четкое, совершенное по форме кольцо белого дыма. Даже пулеметчики — и те онемели от удивления.
Я лежал в грязи, глотая слезы. Оказывается, можно расплакаться и из-за того, что ты понял: у тебя на свете есть друг. Кортес бросил вызов врагам со всеми их пулеметами, чтобы подарить мне этот волчок, чтобы показать мне, что я не один. Чтобы я знал, что он меня не бросит.
Вылазка Кортеса утешила и подбодрила меня. Воспоминание о ней грело меня все несколько часов, которые заняла дорога до Мадрида. И вот наконец я вошел в город.
Мадрид, Констанца! Город, где мне суждено умереть в двадцать первом веке и куда мне удалось заглянуть одним глазком (и все для тебя, ради тебя), — совсем не тот город, в который я вошел в памятный октябрьский день тридцать шестого года. Правда, и я уже совсем не тот Хоакин. Но тогдашний осажденный Мадрид!.. Какие слова мне найти, чтобы рассказать о нем?
Я ускользнул от ополченцев, как только мы вошли в столицу. Конечно, меня никто не хватился. Я принялся бродить по улицам и переулкам. С каждым шагом моя легенда становилась все ближе и ближе к действительности. Я и вправду был просто испуганным мальчишкой, который заблудился в незнакомом городе и падает с ног от усталости. Я расспросил прохожих, как пройти на Гран-Виа [4] , и побрел туда. По дороге мне не раз попадались вооруженные штатские весьма грозного вида; глядя на меня, они и вообразить не могли, что перед ними человек, от которого зависит взятие города.
4
[4] Центральная улица Мадрида.
Кортес предупреждал меня: Мадрид сейчас в руках разбойников и убийц, негодяев без чести и совести, именующих себя революционерами. Если не сможешь доказать своей принадлежности к какому-нибудь профсоюзу или какой-нибудь партии левого толка — считай, твоя жизнь в опасности. А я мало того, что был лазутчиком, проникшим в самое логово зверя, — у меня еще и документов не было. Выходит, в случае провала меня вполне могли расстрелять. Откуда же тогда взялось это острое ощущение счастья?
Очень просто. Жизнь моя до этого протекала в приюте, в казарме в Авиле, потом опять в казарме — на этот раз уже в Бургосе. И вдруг — Мадрид, улица Гран-Виа, запруженная народом, несмотря на войну (я и не знал, что бывают такие широкие улицы). По обеим ее сторонам высились величественные дома, у входа в них громоздились большие мешки с землей и песком. Кинотеатры, украшенные огромными афишами, танцевальные залы, рестораны — все это как-то не вязалось с внушенным мне образом города, отданного на милость разбойников… Осажденная столица, как я ее себе представлял, — это такое место, где все засели с ружьями наизготовку и поджидают врага. Поэтому меня так удивили переполненные бары, люди на улицах, которые оживленно разговаривали и даже смеялись. Причем это были не только военные или ополченцы — просто люди… Люди! До чего же емким, Констанца, оказалось это слово, сколько оно всего вмещало! Здесь были влюбленные пары, и подростки — такие как я, и ребята помладше, и пожилые люди, и совсем старички… Помню одного пастуха: бедняга, затравленно озираясь по сторонам, вел куда-то одну-единственную тощую овцу. Мы с ним переглянулись; наверно, он пришел в город, спасаясь от наступления наших, а овечки его, одна за другой, попали в руки голодного несознательного элемента, так что теперь от всего стада осталось одно несчастное создание, такое же изможденное и напуганное, как и его хозяин.
Но было кое-что еще, самое главное. Любовь!
Я встретился с ней внезапно, на улице Алькала, возле Сиркуло-де-Бельяс-Артес. Но я влюбился не в одну какую-то девушку, нет, их было шестьдесят или семьдесят; иными словами, я влюбился во всех сразу и ни в кого в отдельности. Меня угораздило влюбиться во всех, кто проходил мимо! У меня чуть не остановилось сердце, когда я их всех увидел. Я медленно сполз по стене вниз, да так и остался там сидеть, хватая ртом воздух, как та несчастная овечка. Эти девушки на улицах Мадрида… Я ведь до этого женщин просто не видел, если не считать наших приютских монахинь — участливых, по-матерински заботливых, всегда в черном. Из казармы — что в Авиле, что в Бургосе — я почти не отлучался. Все мысли мои были заняты самолетами, все мечты — о том, чтобы научиться летать; в моем мире просто не было места естественным чувствам. А теперь, в Мадриде, они нахлынули на меня, как бурное море.