Горенштейн Фридрих
Шрифт:
– Ничего, – сказал дежурный, – главное – общий враг, как внешний, так и внутренний...
Подошла Ганна, раскрасневшаяся, с высокой крепкой грудью под вышитой блузкой. Она взяла свою стопку двумя пальцами, отставив мизинец. Дежурный чокнулся со всеми, выпил и вместо закуски сочно поцеловал жену в губы.
– Куцый меня вчера чуть не срезал, – обиженно сказал дежурный «культурнику», – в Райковском лесу... На мушку он меня, видать, взял хорошо, самый срез под левый бок... А собачку нажимал – дернул, не иначе поторопился... Но я уж от такой обиды ему череп рукояткой погладил... Майор ругался: допрос даже снять нельзя... И в сознанье не пришел... Но мне ж обидно, пойми... Не жизни мне жалко, а бабу такую оставлять жалко... Никак я ей не наемся... Год уж все бежит слюна и бежит.
– Петрик, – зардевшись, сказала Ганна, – ты лишнее не варнякай.
Ганна подняла белую ручку свою, расслабленную в кисти, и сначала коснулась костистой сухой руки дежурного запястьем, потом прокатилась по ней ладонью, слегка трогая кончиками пальцев, царапая ноготками.
– Меня убивать никак нельзя, – рассмеявшись, сказал дежурный, – я годовый молодожен... Слушай, фронтовичок, женись, чего ты тянешь... Бабы не найдешь?.. Не верю... Мужчины теперь подорожали... Мертвецы нам цену подняли.
– Вот о том я с тобой потолковать хотел, – сказал «культурник», – про бабу свою... Разве не помнишь?..
– Постой, постой, – сказал дежурный, распрямляясь, словно на службе за канцелярским столом, а не в своем доме, – ну-ка, Ганна, пойди, тут разговор у меня.
Ганна встала и, вздохнув, вышла.
– Так, – сказал дежурный, – это ты насчет той арестантки приходил... А я тебя с кем-то перепутал... Но не беда... Ты фронтовик, и тот фронтовик... А насчет тебя я помню, теперь припоминаю ту историю... Трое суток не спал по-человечески, в голове кавардак.
Он отодвинул стопку и вдруг пристально глянул на Сашеньку, так что сердце ее сжалось от сбывающихся предчувствий.
– Понимаю, – сказал дежурный, – теперь все хорошо вспомнил... Ну и что ж ты хотел? – обернулся дежурный к «культурнику». – Были у нас случаи, когда истец берет назад заявление и мы закрываем дело... Но теперь-то обвинение держится не на заявлении дочери, а на вещественных доказательствах... Твою ж бабу прямо в проходной взяли с продуктами... В сапогах прятала и еще в некоторых женских местах, ты уж извини... Протокол имеется, подписи свидетелей... Заявление теперь можно даже изъять, оно роли не играет...
– Какое заявление? – удивленно спросил «культурник».
– Ладно, – сказал дежурный, – ваньку не разыгрывай, не люблю я этого... Вы что, плохо договорились между собой?.. Я к тебе хорошо отнесся, как к фронтовику, так ты это учитывай. Я тебе просто посоветую: ты пока не хлопочи за нее совсем... Тогда получится, что она вдова летчика-орденоносца... Героя боев за Варшаву... Подвиг отмечен специально в центральной прессе... У нас все это имеется... А то, что она спит с тобой, это подчеркивать не надо для юридического документа...
– Поимели б совесть, кобеля, – неожиданно с порога крикнула Ганна, – при дочери такое говорить!.. Нализались самогонки!..
– Ганна, – сказал дежурный как можно строже и, поворотившись корпусом к жене, вытянул в ее сторону руку ладонью кверху с растопыренными пальцами, как бы отгораживая жену от происходящего в комнате разговора, – Ганна, ты в мои служебные дела не путайся...
– Да разве ж можно при дочери такое на мать говорить, какая она там ни есть воровка или спекулянтка? – сказала Ганна. – Дочь-то позеленела вся...
– Наплевать! – закричала Сашенька, вскакивая.
Крепкий мясной борщ, смешавшись с глотками сахарного самогона, уже не убаюкивал и расслаблял, а, наоборот, возымел обратное действие и как-то сразу выстроил новые картины в сознании, и картины эти похоронили колебания и сомнения насчет матери, которая никогда не думала о Сашенькином будущем. Мать Сашеньки была грубой, развратной женщиной, которая потеряла уже право на память героя-отца и связь с которой могла лишить и Сашеньку права на эту память. Матери у Сашеньки больше не было, но зато была Софья Леонидовна, которой можно было отдавать пенсию за отца, чтоб спокойно можно было там жить и питаться.
– Наплевать! – закричала Сашенька. – Я не возьму назад заявление!.. Вот... Эта женщина родила меня, но не воспитала!.. А мать не та, что рожает, а наоборот!.. То есть кто выращивает!.. Знать не хочу!.. Мой отец за родину!.. Он сражался!.. Отдал жизнь!..
Вдруг слезы сами потекли, да так обильно, что мокрыми стали не только лицо, но и грудь, и руки, и пряди волос, которые, растрепавшись, ниспадали на Сашенькины щеки. Ганна взяла Сашеньку за плечи, теплые руки ее пахли сушеными вишнями, но запах этот лишь в первый момент приятно повеял на Сашеньку, в следующее мгновение Сашеньке стало жаль себя, а теплые вкусные руки Ганны еще более распалили эту жалость и обиду на жизнь. Сашенька вырвалась, глянула искоса на застывшего в изумлении дежурного, а на «культурника» глядеть не стала, повернувшись к нему спиной; потом Сашенька шагнула в сени, схватила шубку, пуховый берет и выбежала на морозный воздух, побежала уже в полной тьме, между тем наступившей. Такой черной ночи Сашенька давно не припомнит, а в действительности был вечер, и не очень поздний, часов семь-восемь. Но все уже спало, только кое-где мелькали слабые огоньки, еще более усиливающие глухоту и запустение совершенно теперь неузнаваемой местности.