Горенштейн Фридрих
Шрифт:
– Я тебя в плен взяла, – сказала Сашенька, сжимая его ладони своими коленями.
Сашенька доверчиво положила голову на грудь лейтенанта и, ощутив мерные, идущие изнутри удары, не сразу поняла, что это его сердце, так как еще не совсем привыкла к тому, что с ней происходило.
– Мне немного страшно слышать чужое сердце, – сказала Сашенька, – особенно твое...
Они полежали еще немного в тишине, прижавшись друг к другу. Свеча догорала, и лейтенант, привстав на локте, потушил ее. Стало темно, хоть за окнами, да и в коридоре ясно слышны были шаги, говорящие о том, что уже утро.
– Давай поспим, – сказал лейтенант, – мы ведь не спали всю ночь...
– Ладно, – сказала Сашенька, – я сейчас закрою дверь, чтоб нас не тревожили.
Она выскользнула из-под одеяла, побежала в чулках на цыпочках по холодному полу, опрокинула стул, на ощупь принялась искать дверь, однако забрела к тумбочке и что-то сбросила, кажется, пустую банку. Наконец она набрела на дверь, накинув крючок, бегом кинулась назад и смело, как-то привычно нырнула под одеяло, поближе к большому горячему влажному телу.
– Прости меня, девушка, – сказал вдруг лейтенант охрипшим голосом, – прости меня...
– За что? – удивленно спросила Сашенька. – Что ты, глупенький... Мне так хорошо с тобой...
– Прости меня, – снова повторил лейтенант, – я не могу сейчас быть один... Прости, сестрица... – Он был в лихорадке и почти бредил. – Знаешь, сестрица, – сказал он, – этот профессор, кажется, прав... Близких должны хоронить чужие... Особенно если они убиты кирпичом по затылку... Я был пять раз ранен... Я полз с обожженными ногами... Я остуживал ноги в болотной воде... Иногда мне казалось, что ноги объяты огнем все время... Мне хотелось сбить огонь... Потом я заполз в амбар... Там было зерно и крысы... Я ел зерно, а крысы ели меня, когда я терял сознание... Вокруг и без меня было достаточно мяса, но им нравилось теплое мясо... Особенно им нравились мои жареные ноги... Они прогрызли унты насквозь... Даже когда я приходил в себя от крысиных зубов, мне трудно было отогнать крыс от своих ног... Я бил их палкой, на которую пытался опираться, когда шел, а они грызли конец палки... Особенно там была одна седая крыса... Совершенно седая... Я запомнил ее морду на всю жизнь... Она умела мыслить, я в этом убежден... Она не грызла палку, не скалилась, а спокойно и терпеливо ждала, пока я потеряю сознание... Ты никогда не слышала о древнегреческой трагедии, девушка?.. Так вот, глаза этой крысы отвергали познаваемость бытия... Они смеялись над теоретическим оптимизмом Сократа... В голову такой крысе вполне могла прийти мысль об убийстве целого народа из сострадания... Чтоб положить конец мучениям и унижению его раз навсегда... Вокруг меня шныряло много крыс, обленившихся от изобилия пищи, с мокрыми от человеческой крови мордами, но я собрал все силы, весь свой опыт, я перехитрил ее, превозмогая боль, стараясь не стонать, потому что я уверен: она бы поняла и отбежала дальше, но я старался не стонать, осторожно подполз ближе и убил эту седую крысу палкой... Я заплатил за этот успех дорого: у меня начали от чрезмерного усилия кровоточить ноги, но я не жалею...
– Ты весь мокрый, – заботливо сказала Сашенька, – ты весь мокрый, миленький мой, сердце мое...
– У меня упадок сил, – сказал лейтенант, тяжело дыша, – полный упадок... Смогу ли я сегодня ночью выкопать из земли мать и сестру... Они убиты одним кирпичом все вместе...
Он схватил вдруг Сашеньку цепко за запястья и приблизил ее лицо к своему, сжигаемому лихорадкой.
– Нельзя так дешево продавать свою кровь, – шепотом сказал он, – это плохая коммерция... Так невыгодно торговать своей кровью... Надо брать за каплю литр... Два литра... Ведро... Только тогда станет меньше покупателей...
– О чем ты, миленький? – спросила Сашенька, любуясь его голубыми глазами. – Не надо себя тревожить...
– Прости, – сказал лейтенант, – это, может, минута, мгновение... Я забыться хочу... Может, в этом спасение... Я другого хочу... Погрузиться в другое... Прости меня, девушка... Этот пьяный дворник-католик говорил об искуплении... Но мне страшно, а страх ожесточает сердце... Я не могу представить, как раскопаю сегодня землю и увижу в глине мать... Я мечтаю только о том, чтоб черты ее исказились до неузнаваемости... На карьерах фарфорового завода лежат десять тысяч... Их убил фашизм и тоталитаризм, а моих близких убил сосед камнем... Фашизм – временная стадия империализма, а соседи вечны, как и камни. – Он на мгновение замолк, глотнул несколько раз. – Мне рассказывал дворник – он смотрел в окно, но защитить боялся... Сперва сосед убил сестру, потому что она была молода и могла убежать или сопротивляться. Потом он оглушил отца, мать лишилась чувств, и практический ум чистильщика сапог подсказал ему, что ее можно оставить напоследок... Он начал гоняться за пятилетним братишкой и не мог догнать его довольно долго, потому что тот то на четвереньках пролезал под столом, то бегал вокруг фикуса... Сосед отодвинул в сторону стол, фикус и стулья, только тогда ему удалось убить мальчика... Потом он добил отца и убил мать. Она умерла легко, потому что отец видел все, лежа лишь оглушенный, а мать умерла, не приходя в сознание... Возможно, он просто раздробил ей череп уже мертвой, я очень надеюсь на это, потому что у матери было слабое сердце... Потом сосед связал ноги всех бельевой веревкой, вытащил во двор и так затащил в помойную яму, в нечистоты... Взяв лопату, он пачкал им дерьмом лица, набивал дерьмом рты... Сейчас он работает на лесопилке в Ивдель-лагере... И знаешь, о чем я мечтаю... Я мечтаю, чтобы он выжил эти двадцать пять лет, вышел на свободу, и я мог бы ногтями распороть ему кожу на шее... Пусть старческую кожу, все равно... Чтоб кожа эта свисала ему на плечи, будто воротник, и ждать, ждать, пока он медленно истечет кровью из порванных шейных вен... И мочить в его крови пальцы... Я знаю, что с такими мечтами долго жить нельзя...
– Миленький мой, – говорила Сашенька, сильно уже обеспокоенная хриплой торопливой речью возлюбленного своего, похожей скорей на бред. – Миленький мой, – говорила Сашенька, прижимая его голову к своей груди, – я тоже одна... Отец мой погиб за родину, а мать, воровка... Мне тяжело... Но мы теперь вместе...
– Да, – сказал лейтенант, – мы вместе... Надо думать о другом, иначе у меня лопнет череп... Надо чувствовать другое, жить другим... Сейчас, именно сейчас... Все решают минуты... Знаешь, мне снилось несколько раз, как я убиваю этого чистильщика сапог... После того, как я узнал подробности... Стоит мне закрыть глаза... Сегодня тоже рассветный сон... Я стоял по пояс в крови... Стены и потолок – все было цементным... Гулкое эхо... Там был жуткий момент – я убивал детей его... Я конченый человек... Говорят о всепрощении, об искуплении. А я не только во сне, я и наяву мечтаю... Я тешу свое сердце, я испытываю сладость неописуемую от мучений убийцы моей матери... Я выламываю ему пальцы, я рву ему жилы на ногах...
Лейтенант задохнулся. Он весь покрыт был мокрой испариной.
– Пойди в кубовую, – сказал он тихо, – узнай... Я искупаться хочу... Можно ли нагреть... Работает ли душ... Именно сейчас сходи... У меня тело зудит... Я хотел бы быть чистым...
Сашенька встала, надела сапожки. Лейтенант лежал, откинувшись на подушку, успокоенный, грудь его, ранее часто вздымавшаяся, теперь дышала равномерно. Сашенька вышла в коридор, залитый солнцем, но, дойдя до первого же оконного проема, увидав кусок яркого зимнего дня в самом своем расцвете, белые от снега, поблескивающие крыши, черных спокойных ворон, небесную синь, крики детворы, доносящиеся снизу, очевидно от старой бани, где была горка для катания, – увидав и услыхав все это, Сашенька испытала вдруг страшное, непонятное беспокойство, перешедшее в испуг, и она кинулась назад, рванула дверь номера. Лейтенант лежал на боку, лицом к стене, и правая рука его была согнута в локте, прижата к голове. Сашенька схватила эту руку обеими своими руками, пытаясь разогнуть, оторвать от головы, еще не понимая зачем, но рука эта была железной, неподвижной, и через сукно Сашенька чувствовала ее бугристый, напрягшийся бицепс. Тогда Сашенька зубами вцепилась лейтенанту в запястье, торопливо, остервенело; лейтенант застонал и, пытаясь оторвать Сашеньку, ударил ее левой рукой наотмашь. У Сашеньки загудело в висках, радужные винтообразные пятна понеслись в глазах, но она не выпустила запястья, еще сильнее сжав челюсти, и нечто тяжелое выпало на пол.
– Все, – прохрипел лейтенант, – все... Пусти... Лишь тогда Сашенька откинулась и села на кровати.
Ей не хватало воздуха, и она сидела, широко раскрыв рот. На полу у кровати лежал большой армейский пистолет ТТ. Некоторое время было тихо.
– Какая глупость, – сказал лейтенант, – забыл запереться на крючок... Какая мелочь...
Тогда Сашенька заплакала.
– Ты дурак, – сказала она. – Ты дурак, дурак... Ты бессовестный человек, вот ты кто... Ты хотел меня обмануть...
– Я не пережил войны, девушка... Я убит... Я, студент философского факультета, стал сторонником кровной мести, после того как увидел в сарае лицо моего отца, искаженное мукой, со следами нечистот на губах...