Бек Александр Альфредович
Шрифт:
— Ну, ну, чего там, — сказал он и улыбнулся. — Теперь можешь идти к Ладошникову.
— Еще бы! — вскричал я. — «Лад-1» теперь взлетит… И «Касатка» пойдет.
— «Касатка»? А, амфибия…
— Кстати, Николай Егорович, как вы думаете: эта амфибия сможет действовать на войне?
— Не знаю… Машина будет двигаться, а как она станет действовать на войне, в этом, Алеша, я ничего не понимаю. — И, сразу помрачнев, нахмурившись, он повторил, отрывисто буркнул, явно отстраняя разговор о войне: — Не понимаю…
У меня почему-то сжалось сердце. В этом его коротком восклицании прорвалось что-то очень наболевшее. В дальнейшем духовная жизнь Николая Егоровича стала мне гораздо яснее. Жуковский, великий ученый России, постоянно сталкивался с преступлениями царского правительства, угнетавшего народ, подавлявшего русские таланты. Что мог он думать о войне? Она не воодушевляла и никого из нас, молодых людей, собиравшихся в доме Жуковского. Не знаю, слышал ли он тогда о лозунгах большевиков, но чувствовалось, что его мучили думы о судьбе родной страны.
А тут меня еще дернуло сказать:
— Николай Егорович, Подрайский должен обязательно заплатить за это вам…
Я приподнял драгоценные листки. Жуковский недовольно на меня взглянул.
— Глупости, не надо… Не хочу связываться с этим жулябией.
— Нет, Николай Егорович. Вы должны взять с него, по крайней мере, тысячу рублей. Или знаете что? Может быть, лучше десять процентов дивиденда?
— Оставь. К чему мне это? Проценты, дивиденды…
— Как «к чему»? Вы же сами часто жалуетесь, что не дают денег на лабораторию.
— Ну что ж? А на чай я не беру.
32
Я примчался к Ганьшину с листками Жуковского в руках и вручил их моему другу для внимательнейшего изучения. Мы условились, что все переговоры с Подрайским относительно мотора буду вести я.
— Где вы пропадаете? — нервно спросил Подрайский, разыскав меня в лаборатории.
Как вам известно, в эти дни, после того, как обнаружилось, что у нас нет двигателя для амфибии, Бархатный Кот не мурлыкал и не потирал лапок. Я спокойно объяснил:
— Дело в том, что вчера было воскресенье…
— А в другие дни? Куда вы исчезали?
— Сидел у Ганьшина… Обсуждали неприятность.
— Тссс… Здесь ни звука. Пойдемте в кабинет.
В кабинете сидел Ганьшин.
Своим тонким нюхом Подрайский уже чуял, что мы неспроста не появлялись в лаборатории, и, перебегая взглядом по нашим лицам, ждал, чтобы мы выложили план спасения.
Но Ганьшин непроницаемо молчал. В его глазах за стеклами очков лишь один я мог уловить тонкую усмешку. А я разыгрывал мрачную подавленность.
— Не знаю. Не нахожу решения. Подумаю. Придется, может быть, закрыть «Полянку», — отвечал я на нервные вопросы Подрайского.
Закрыть «Полянку»! Нет, об этом он не мог и думать. Еще несколько дней он поджаривался у меня на медленном огне, что-то чуя и ничего не зная. Тем временем я наседал на Ганьшина, требуя поскорее детальных расчетов, лихорадочно изготовляя основные чертежи.
Наконец в один прекрасный день или, говоря точнее, в сырую весеннюю ночь, часа в три, когда все добропорядочные люди спали, я неистово затрезвонил у подъезда Подрайского.
В доме вспыхнул свет, кто-то разговаривал со мной через дверь, я твердил, что мне немедленно нужен Подрайский. Меня впустили.
Хозяин вышел в халате, в туфлях.
— Что стряслось?
— Сейчас же одевайтесь. Нас ждет извозчик.
— Куда? Зачем?
— Тссс… Здесь ни звука.
Эти слова так подействовали на Подрайского, что через десять минут мы уже сидели в извозчичьей пролетке.
— Что такое? — шепотом допытывался Подрайский.
Но я, ткнув пальцем в спину извозчика, опять прошипел:
— Тссс…
Так мы молчали до тех пор, пока не вошли в комнату Ганьшина.
Мне очень хотелось сказать: «Закройте дверь», но это было бы чрезмерно. Я сам, сохраняя полнейшую серьезность, проверил, нет ли за дверью шпионов, и сам повернул ключ в замке.
На столе торжественно высился мой лодочный мотор. Рядом, сунув руки в карманы и покуривая трубку, молчаливо стоял Ганьшин.
Подрайский дошел до белого каления.
— Ну, говорите, что у вас?
— Снимайте пальто, — ответил я.