Изборцев Игорь Александрович
Шрифт:
Дом построил триста тридцать лет назад некий купец, наверное, именитый и богатый. Хотя верилось в это с трудом, — в то, что именитый и богатый, — потому как мог ли он иначе построить таковое двухэтажное архитектурное убожество? Но с другой стороны, триста тридцать лет это конечно же возраст. Кто нынче возьмется судить, как он выглядел о ту пору? Да что и за пора-то тогда была? Гуля специально заглянул в сокращенную Псковскую летопись архиепископа Евгения и узнал, что, к примеру, в 1679 году ажн пять месяцев кряду кипели во Пскове бунт и междоусобица, прекращенные чудом от иконы Пресвятые Богородицы из церкви преподобного Сергия Радонежского, в 1688 — сгорел весь Псково-Печерский монастырь, с церквами, утварями, ризницею, книгами и жилыми зданиями, а 1695 и того хуже — во Пскове был самый сильный мор, от коего почти все коренные псковичи померли, а места их заселены были переведенцами из других мест. Наверное, сгинул тогда и безвестный купец-строитель, переведенцы же принялись усердно уродовать чужое детище, в результате чего дом дошел до сегодняшнего премерзейшего состояния…
На самом деле, конечно, все самое страшное для дома произошло сравнительно недавно — в годы социального переустройства, первых (и, конечно же, всех последующих) пятилеток, электрификации, индустриализации и т. д. и т. п. Именно тогда дом разгородили на множество клетушек, комнаток, квартирок, и заселили в них неприхотливый рабочий люд. Такая-то комнатка в двадцать квадратов досталась Гуле по обмену три года назад. Были в ней одно окно, одна круглая печка и одна, сиротливо свисающая с потолка лампочка. Хотя, нет, их было две: еще одна его индивидуальная лампочка имелась в туалете (всего таковых там было семь — по одной на каждую имеющую ордер жилищно-коммунальную единицу), от нее тянулся провод к выключателю в его комнате. Таким необычным образом однажды здесь был разрублен гордиев узел главного коммунального противоречия между личным и общественным — между всеми и туалетной лампочкой. Теперь каждый жег свое личное электричество сколько ему было угодно, за свои, естественно, кровные денежки. Вообще-то, самые искушенные жильцы предпочитали приносить и уносить лампочки с собой, вкручивая их только на момент пользования. Но Гуля для этого был слишком ленив, в итоге его лампочка иногда «перегорала» два раза в неделю, часто меняя при этом свои параметры (например, с шестидесяти ваттной, становилась соткой или наоборот).
Всю жизнь Гуля считал себя весьма неприхотливым, однако, к здешнему быту привыкал нелегко. Кое к чему он приспособился. Так, не отвечая на провокационные реплики Анны Григорьевны, всячески пытающейся не допустить его на общественную кухню, он скоро приноровился готовить себе в такое время, когда она уже с этим уже заканчивала, благо рабочий график ему это позволял. Он не реагировал на плохо скрываемые оскорбления со стороны сожителя Анны Григорьевны уголовника Николая, а тот особливо и не усердствовал, возможно опасаясь высокого роста и больших Гулиных рук. В конце концов, молчаливое Гулино упорство принесло свои плоды — его до известной степени оставили в покое. Это была немалая победа, потому как некоторые из старожилов, например Иван Викторович, проявившие слабодушие, давно не казали на кухню носа, обходясь электрическими плитками в собственных комнатах. Итак, кое с чем он совладал, а вот с вечной египетской тьмой в их коридоре, с неистребимым запахом сортира на лестнице, с печальными глазами Гены Бурдюка у входа в подъезд — с этим свыкнуться Гуля никак не мог и от того часто впадал в меланхолию и тоску…
Удивительное дело — три года назад, сидючи безвылазно в своей пригородной деревне, он скучал и тихо мечтал о городской сутолоке, о «гуще событий», которые проистекали помимо его исхудавшего от отсутствия новостей ума. Ему надоели безконечные пейзажи, хотелось чего-то мощного, грубого и шумного, наподобие гула инструментального цеха, где когда-то он работал…
Да, странная штука жизнь: точно также шесть лет назад, намаявшись в безконечных поездках по городам и весям в поисках лучшей жизни (и безжалостно побитый этой самой жизнью), он устремился (сначала душой, а потом и телом) сюда под отеческий кров, в надежде хоть что-то начать сначала. Постаревший отец сводил его к могиле матери, где выпили они, как водится, по двести пятьдесят и поплакали без слез. Да, отец сильно сдал: ведь Гуля, и сам высокий и рукастый, всегда был ниже его на полголовы и мельче в кости, а теперь отец словно сжался и врос в землю… Какое-то время, как в далекие прошлые годы, они вместе еще ходили робить — как говорил отец — людям печи. Печником отец был виртуозным, от Бога, что называется; работал с любовью и уважением, и от того его печи безпорочно служили долгие-долгие годы. Умер он тихо в своей постели, проболев всего неделю и так и не согласившись поехать в больницу. Теперь отца нет, а дело его рук кого-то все еще радует… и слава Богу. Гуля часто вспоминал отца и ставил его себе в пример. «Нет, до бати не дотяну», — с грустью констатировал он. И не дотянул: не сотворил по сию пору ни чего такого, от чего бы вдруг запела душа, и зашлось радостью сердце. Нет…
«Что делать, мы, в отличие от них, стариков наших, без стержня, без хребта», — успокаивал он сам себя, когда жить в древне стало совсем невмоготу. И вот подвернулся обмен — его маленькую избушку на эту самую комнату в доме… Сбылись, как говорится, мечты идиота — он угодил в самую гущу событий. В самую, что ни на есть…
«Почему же так пахнет?» — долго морщил он нос, пересекая площадку первого этажа, а потом все легко выяснил, завернув в здешний туалет. Кто-то тут изрядно повеселился, выворотив с корнем канализационный стояк, и теперь все, что, простите, изливалось сверху, стекало естественным порядком прямо по стене и далее в дыру в полу. Зрелище, прямо сказать, было не из приятных. Теперь, по крайней мере, ему стало понятно, почему жильцы первого этажа так часто бегали за сарай…
Как-то незаметно сложилось так, что убогость и скудость здешнего быта определила и саму форму его существования: словно старый амбар на околице родной деревни, Гуля слегка перекосился набок, ходить стал пришаркивая и приволакивая ноги, будто желая вызвать к себе у окружающих жалость и сочувствие, даже одежда его приобрела устойчивый изжевано-мятый вид, хотя как умел, Гуля содержал ее в порядке. И соответственно этому все в его жизни пошло-поехало как-то неудачно и нескладно. Картины его совсем перестали брать, да и писалось с таким чудовищным напрягом… В поисках работы ходил по рекламным агентствам, но — не брали. Того, что чудом удавалось заработать, хватало только на хлеб и чай. Прошел год такой его жизни, и второй уже потянулся к концу. Гуле стали сниться дурные сны, и он почти уж привык к мутному ядовитому пойлу, столь любимому на первом этаже. «Еще немного, и я буду там за своего», — с ужасом думал он. Все это было плохо, дурно, безобразно. Однажды, начитавшись Павла Судоплатова, он вскочил посреди ночи и принялся судорожно малевать портрет, поначалу даже плохо понимая чей. Но работа на удивление спорилась, и прямо на глазах рождалось «нечто»… О чем-то тихо шелестела кисть, размазывая звуки по холсту. «Имя, это его имя», — догадался вдруг Гуля и, как только на полотне из тумана небытия выкристаллизовалось волевое лицо молодого мужчины, прошептал: «Здравствуй», — и, не отдавая себе отчета почему, добавил: «Убивец ты наш разлюбезный…»
Вот так появился на свет Божий Рома-убивец, который, собственно, был и не Ромой, а… Рамоном Меркадером дель Рио, сыном влиятельной испанской коммунистки Каридад Меркадор — женщины крайне интересной судьбы. Среди ее богатых предков был вице-губернатор Кубы, а ее прадед являлся испанским послом в России. Каридад ушла от своего мужа, испанского железнодорожного магната, к анархистам и бежала в Париж с четырьмя детьми в начале 30-х годов… А в 1940 в жаркой Мексике ее сын вошел в кабинет человека не менее интересной судьбы — Льва Давидовича Бронштейна-Троцкого — и ударил его по голове небольшим острым ледорубом, который до того был спрятан у него под плащом. Троцкий сидел за письменным столом и читал авторскую статью самого Меркадера… Это, кстати, оказалось последним, что теоретик и вождь революции сумел прочитать в своей насыщенной, судьбоносной жизни… Меркадера арестовали под именем Фрэнка Джексона, канадского бизнесмена. Его дважды в день избивали сотрудники мексиканских спецслужб — и так продолжалось все шесть лет, пока, наконец, не удалось раскрыть его истинное имя… Всего же в тюремных застенках он провел долгие двадцать лет, но так и не признался, что убил Троцкого по приказу советской разведки, с личного благословения товарища Берии… Потом он прожил еще немало лет, по большей части в России. А в 1978 году Меркадера похоронили на Кунцевском кладбище в Москве. Там он и покоится ныне под именем Рамона Ивановича Лопеса, Героя Советского Союза.
Зашедший на огонек сосед, прозаик Бушуев, мужчина лет сорока пяти, высокий, но по бабьи безпомощно-рыхлый, долго вглядывался в смуглое испанское Ромино лицо и наконец сказал:
— Продай немедленно.
— Почему так? — удивился Гуля.
— Мерзкий тип, — поежился Бушуев, — определенно инфернальная фигура. В каких местах ты откопал его, и какой, интересно, Вергилий привел тебя туда? Продай, говорю. Хотя… — он помедлил, — написано даровито, талантливо даже. Много у тебя таких работ?