Шрифт:
— Какая же?
— Я помогаю людям. Больным людям.
Рашидов фыркнул, повел черным глазом, как шилом, недоумевая, почему он должен слушать этот лепет, но Саша Хакасский, напротив, стал серьезен.
— Помогаешь больным людям? А здоровым? Вот мне, например, можешь помочь?
Ее будто озарило.
— Конечно, могу. У вас одно плечо выше другого. Это от защемления позвонка. Я умею делать настоящий тайский массаж. У меня хорошая школа.
Хакасский обернулся к Рашидову:
— Она не врет?
— О чем ты, брат?
— У меня плечо кривое?
Рашидов засмеялся, как захрюкал. Сверкнули два длинных белоснежных клыка.
— Она слепая, брат. Зато у нее длинный язык. Сейчас я его вырву.
Он сделал шаг к ней, и Анечка обмерла, но Хакасский его остановил:
— Не спеши, Гога, дорогой… Она сказала правду. Об этом знала только моя покойная матушка. Удивительно… Как тебя зовут, малышка?
— Анечка.
— Так вот, Анечка. Однажды я упал с качелей… Давно, в детстве. Полгода меня водили на специальную гимнастику… — в его голосе зазвучали мечтательные нотки. — Представь, Гога, я когда-то был ребенком, как и ты.
У Рашидова на смуглом лице двумя желваками обозначилось тяжелое движение мысли.
— Что же такого… Все когда-то бывают детьми.
— Заберу ее с собой, — сказал Хакасский. — Не возражаешь?
— Брат, все мое — твое… Но зачем она тебе?
— Она хорошая девушка, — важно сказал Хакасский. — Ее нельзя обижать.
С того дня началась у нее новая жизнь, которая тянулась уже год…
Хакасский сидел за ореховым столиком в гостиной, под причудливыми стрелами индонезийского кактуса. Аня не видела его несколько дней, и за это время он стал еще жизнерадостнее. Эта неизбывная бодрость больше всего удивляла ее в нем. Он мало пил, ничем не кололся, но таинственный источник энергии в его безупречно отлаженном организме не давал сбоев ни на минуту. Даже когда он сидел, как сейчас, и просто улыбался, казалось, сию минуту вскочит и произведет какие-то немыслимые действия. Не успокаивался он и по ночам, в тех редких случаях, когда брал ее с собой в постель. Ночью его вечное оживление перетекало в интеллектуальный бред. К занятиям любовью он относился презрительно, считал их чистой физиологией, зато после удачно проведенного полового акта на него накатывал поток неудержимого красноречия, и Анечка иногда так и засыпала под возбужденный, непрерывный рокот слов, как под бабушкину колыбельную. На первых порах она добросовестно старалась понять, что такое важное он хочет ей внушить, но впоследствии отказалась от этих попыток. Решила, он так умен, что и сам за своими мыслями не всегда может угнаться, куда уж ей, невежде.
Он был необыкновенной личностью. Когда Анечка перестала его бояться, поняла, что он не собирается ее убивать, то за бешеной гордыней, за непреклонной строптивостью разглядела черты растерянного мальчика, обуянного какой-то страшной мыслью, сидящей в воспаленном мозгу, как раковая опухоль; и испытала к нему жалость, точно так же, как прежде жалела своих больных. Он и был болен, но названия его болезни медицина не придумала.
Одним из ее грозных симптомов было то, что Саша считал всех людей скотами, огромным стадом, взыскующим к заботливому пастуху, который сумеет повести это людское стадо в правильном направлении. Став хозяином города, он еще больше укрепился в этой мысли. Задача у него была тяжелая: стадо инстинктивно противилось движению, тупо упиралось, мычало, требовало кормежки, и в разношерстной, подверженной стихийным настроениям толпе то и дело обнаруживались особи, коих следовало своевременно отсекать. Хакасский верил в блестящие перспективы инженерной генетики, но пока она не достигла полного расцвета и замыкалась в худосочных, предварительных опытах клонирования, ему приходилось управляться с людишками собственными силами, волей и энергией.
Однажды он объяснил Анечке, зачем она ему понадобилась, и отчасти ее утешил.
— Разума в тебе почти нет, — сказал он, — но у тебя простая душа. Ты искреннее существо и по многим параметрам прекрасный объект для исследования. Такая хитрая штука, Анюта. Быдлом можно управлять экономически, политически, химически, в конце концов, но все это лишь приблизительная, неокончательная власть, не затрагивающая сущностных функций популяции. Ведь если я тебя трахну, это не значит, что овладею тобой навсегда. Минутное, физиологическое торжество, не более того. То же самое, если убью. В каждой нации целиком, как и в отдельных образчиках, заключен некий психологический код, духовная константа, не разгадав которую, не найдя к ней отмычки, глупо полагать, что опыт удался. У русских код особенный, с заниженной температурой, примитивно размытый. Немца известно чем взять, француза, тем более американца — его и брать не надо, только помани зеленым и польсти его суперменству. А русского? Чем тебя взять, если я тебе в душу плюю, а ты хнычешь и меня же, насильника, жалеешь? Признайся, жалеешь?
— Конечно, жалею, — подтвердила Анечка. — Как же не жалеть. Вы такой легкоранимый.
Хакасский глубоко задумался, и Анечка, стремясь показать, какая она внимательная, благодарная слушательница, осмелилась прервать его размышление:
— Александр Ханович, а что значит взять? Вы говорите, немца взять, русского — и куда его? Взять — а потом куда деть?
— Ах ты, божия коровка, — умилился Хакасский. — Взять — значит вывести в контуры видового соответствия. Сохранить вид хомо сапиенс возможно, лишь подбив его в единый этнический баланс, закольцевав всепланетной экономической структурой. Этнический хаос — вот главная угроза существованию человечества. Это та черная дыра, куда засасывает великие замыслы. Впрочем, боюсь, это все для тебя слишком сложно.
— Но почему я? — спросила Анечка. — У нас в больнице вон сколько девушек, да еще какие есть красавицы, не мне чета. Может, вам к кому-нибудь из них подобрать ключик? К ихнему коду?
Когда она начинала умничать, Хакасский раздражался, иногда се поколачивал, но не сильно. Чаще уходил в себя, а се отправлял восвояси. Психологический опыт длился так долго, что если бы речь шла о любом другом мужчине, Анечка заподозрила бы, что он в нее влюбился. Но думать так о Хакасском не приходилось. Все равно что предположить в ледяном сугробе склонность к веселой шутке…
— Садись, — велел Хакасский. — Пей кофе и ешь.
— Благодарствуйте. — Анечка опустилась на краешек кресла.
— Почему хмурая? Не выспалась? Или опять о женихе вспоминала?
— Чего про него вспоминать, он и так каждую ночь мне снится.
Хакасский сделал злые глаза.
— Я же запретил. Или не поняла?
— Что запретили, Александр Ханович?
— Не прикидывайся. Думать о нем запретил.
— Нет, я поняла. — Анечка подняла руку и по пальцам начала считать: — Вы запретили думать о женихе, о родителях, о больнице, обо всей прежней жизни. Я и не думаю. Днем не думаю, они во сне приходят. Иногда поодиночке, а иногда сразу все вместе.