Шрифт:
Она много раз готова была позвонить мне в ту зиму, когда мы расстались, и позднее тоже, год спустя, когда ей стало ясно, что я больше не думаю о ней. Она ведь не могла знать, что я уже встретил другую. С годами она поняла, от чего сама отказалась. Хотя время уже прошло, она не могла отделаться от мысли, что, быть может, у нас с ней и получилось бы что-нибудь. Конечно, она не слишком хорошо обошлась со мной. Я пожал плечами. Об этом я и сам знал. Она спросила, счастлив ли я. Да, подтвердил я, отвечая на ее взгляд. Да, я счастлив. Но я сказал это после небольшой паузы, словно мне пришлось обдумывать ответ. Слово «счастлив» прозвучало в моих устах несколько неестественно. Слово это было одновременно и слишком значимым, и слишком незначительным, одновременно слишком высокопарным и слишком плоским, как бы окрашенным в пастельные тона. Оно не могло описать мою жизнь. Она медленно погладила тыльную сторону моей руки, потом взяла ее в свою и повернула ладонью кверху, как цыганка, приготовившаяся предсказать мою судьбу. Я не отнял руки и стал смотреть на нее, лежавшую в ее ладони на сиденье рядом с ее коленом, слабо просвечивающим сквозь черные чулки под краем юбки. Она тоже встретила другого, спустя пару лет после того, как мы расстались. Они долгое время были вместе, и тогда у нее никого не было, кроме него. Она снова улыбнулась, на этот раз чуть выжидательно. Она в самом деле пыталась не изменять ему. Они еще были вместе, когда она встретила меня на улице с Розой. Но все-таки у них ничего не вышло. Потом она время от времени думала обо мне, и не только потому, что видела меня с моей маленькой дочкой. Она вспоминала наше прошлое. Я был очень молод, и я любил ее, как бы это сказать, слишком неистово. Мы оба посмеялись над этим выражением. Ей приходилось защищаться, обороняться от моей юной ненасытной любви. Я дружески пожал ей руку, и на какой-то миг почувствовал себя стариком. Но никто ни до этого, ни после этого не любил ее так, как я. Так безоглядно! Я отнял у нее руку и закурил сигарету. Она спросила, тороплюсь ли я куда-нибудь. Мы могли бы вместе поесть, она может кое-что приготовить. Я опять посмотрел на нее и, чуть поколебавшись, придумал извинение, не слишком убедительное, но приемлемое для нас обоих. Мы немного поговорили о Джакометти, о его бронзовых фигурах, балансировавших на грани реальности и исчезновения. Разговор становился вымученным. На прощание она написала на салфетке номер своего телефона, а когда мы вышли наружу, на шумную, ненастную площадь Альма, она быстро поцеловала меня и попросила, чтобы я позвонил, если найду время. Я смотрел ей вслед, когда она сбегала вниз по ступенькам в метро в своем длинном черном развевающемся пальто, и думал о том, что она поцеловала меня не в щеку, как можно было ожидать, и ощущал почти забытый вкус ее губ на своих губах.
По дороге в отель я поздравлял себя с тем, что так стойко отклонил приглашение Инес, но я не выбросил салфетку с номером ее телефона, хотя на какой-то момент у меня возникла такая мысль. Я положил ее на ночную тумбочку между счетами, полученными в этот день, и разменной монетой. Лишь после того, как мы расстались, я понял, что она без зазрения совести навязывалась мне, и это было тем более поразительно, если учесть, что мы не виделись с ней восемь лет и лишь по нелепой случайности в один и тот же день оказались в Токийском дворце. Я даже не знал, что она переехала в Париж. Если я задним числом возмутился ее заигрываниями, то в неменьшей степени и потому, что чуть было не поддался им. Впрочем, что дурного было в том, что мы говорили о прошлом и что она призналась, что думала о нем с раскаянием или во всяком случае с некоторой ностальгией? Может, это я сам неправильно истолковал ее жест, когда она дружески положила свою руку на мою, или ее взгляд, с удивительной интимностью искавший перемен в моем лице? Разве можно ее упрекать в том, что во мне внезапно ожили воспоминания о ее коленях и губах? Может, и нет, но она не могла не знать, что ее слова осветили мою версию нашей любовной истории с неожиданной, непредвиденной точки зрения. И она не просто спросила меня, не хочу ли я, чтобы мы поели вместе, она предложила сделать это у нее дома. Все это было шито белыми нитками. Неужто она и вправду думала обо мне? Выходит, я был не единственный, кто потерпел поражение в этой игре? Стало быть, это я вытащил самую длинную «соломинку»? Это был явный триумф, но только наступил он слишком поздно. В тот год, когда она бросила меня, я чувствовал лишь тоску и жалость к самому себе. А потом Астрид заставила меня забыть ее, на удивление быстро, как я теперь понимаю. А что было бы, если бы я не встретил Астрид? Если бы седоватый режиссер не помчался следом за нашим такси в тот вечер, когда я привез Астрид и Симона к дому ее подруги? В этом случае она стала бы лишь очередным пассажиром такси, который, расплатившись, навсегда исчез бы из моей жизни. А что, если бы Инес навестила меня в моем сентиментальном одиночестве? Смог бы я быть в ту пору более стойким, более твердым, раз я любил ее столь безмерно? Мог бы это быть наш с ней ребенок, которого я несколько лет спустя катил бы в колясочке и, быть может, даже прошел бы по улице мимо незнакомой Астрид, даже не обменявшись с ней взглядом? Мысль была настолько нелепой, что улетучилась через пару секунд. И снова я почувствовал головокружение при мысли о том, как мало нужно было для того, чтобы моя жизнь сложилась иначе. Просто обстоятельства, случайные, ни от кого не зависящие, могли сложиться несколько по-иному. Незаметные, малозначащие подвижки между моими мыслями, чувствами и побуждениями могли изменить направление или произойти в чуть иное время. Что, если бы я однажды зимним вечером не встал из-за стола, сам не сознавая толком, что делаю, не вышел бы к себе в кухню, где Астрид стояла спиной ко мне, пока всего лишь незнакомая молодая женщина, которую я вызволил из безвыходного положения? Что, если бы я не погладил ее тогда по щеке? Что, если бы она негативно прореагировала на мое прикосновение?
Драгоценная жизнь, которая стала моей, когда я наконец вернулся к самому себе, обрел свое лицо в этом мире и покой в своей любви к Астрид и детям, была не чем иным, как слепым, пробным шагом в незапланированном перекрестье возможностей, дарованных временем. Шагом, который не больше и не меньше совпадал с моим внутренним «я», чем все те ложные шаги, которые зачахли и отпали по пути. Единственное ответвление на этом пути оказалось жизнеспособным и само продолжилось в новых шагах, потому что мы этого хотели и потому что обстоятельства сделали это возможным. Совсем незначительные отклонения в слепом нагромождении случайностей могли бы воспрепятствовать тому, чтобы из этого что-либо получилось. Но, быть может, все-таки существовала какая-то скрытая пугающая связь между чахлыми и жизнеспособными шагами? Когда я стоял в кухне тем зимним вечером, а потом протянул руку к лицу Астрид, это был бунт против Инес, протест против того жалкого состояния, в котором она меня бросила. Но в то же время это было и предательством по отношению к самому себе, по отношению к страданию, с которым я слился воедино и которое грозило изглодать меня изнутри. Я спас себя, но лишь ценой предательства самого себя. Я смог переступить порог, отделявший меня от новой жизни, лишь повернувшись спиной к прошлому. Я мог превратить этот сам по себе случайный и произвольный шаг в переход через некий порог, через некую границу, лишь убедив себя в том, что это переход в новую жизнь. Поэтому я не мог точно знать, кто был этот человек, который погладил щеку Астрид и сжал ее лицо в своих ладонях. Если это был тот, кто так безнадежно и отчаянно любил Инес, то этот жест ласки в кухне не мог быть вполне искренним. Но если это было новое и пока еще неизвестное издание меня самого, того, кто несколько месяцев спустя спокойно улыбнулся, когда Астрид сказала ему, что он станет отцом, то, быть может, ему следовало бы помедлить со своим легкомысленным замечанием: «А почему бы и нет?» Ему бы не мешало подумать над этим «почему», но он еще не знал достаточно хорошо ни ее, ни самого себя, чтобы ответить на этот вопрос. Она ошарашила меня. И не успел я оглянуться, как мы стали семьей, я и эта девушка, которую я посадил к себе в такси. Это пришло ко мне, как нежданный дар, и я принял его, даже не успев осознать, его ли я желал. Тот, другой, человек во мне обосновался внутри меня, и я привык к тому, что он говорил и действовал вместо меня до тех пор, пока отделить нас друг от друга стало невозможно. И когда я спустя восемь лет сидел в своем номере в Париже и вспоминал то время, когда я любил Инес, это было все равно, что думать о любви кого-то другого. И все же я невольно спрашивал себя, с тревогой, затаив дыхание, кого же из нас двоих я предал — только ли самого себя или также Астрид.
Я вижу ее стоящей на пороге нашей спальни и смотрящей на меня взглядом, который видел что-то, неизвестное мне, из места, которого я не знал. Я вижу Розу, сидящую за столиком перед кафе, освещенную солнцем, глядящую на площадь и рассматривающую там нечто, о чем я не имею понятия. Ее волосы, ее кожа и ее смех стали воплощенным доказательством моей любви. Это ее детские глаза заставили меня почувствовать себя отцом, когда я ходил взад и вперед по комнате, держа ее на руках, обнимая ее маленькое, невесомое тельце, целиком предоставленное моим заботам. А потом, позднее, я чувствовал это, видя ее доверчивый взгляд, когда я, держа ее ручонку в своей, гулял с ней вдоль озера, а она вдруг останавливалась и озабоченно спрашивала меня, когда кончается время, целиком полагаясь на мой ответ. А вот теперь она сидит за столиком кафе и курит сигареты, такая далекая и одинокая. В ту пору, когда я увидел ее сидящей за чашкой кофе, держащей в пальцах сигарету с фильтром, по другую сторону своего детства, я давно уже перестал сравнивать свою короткую юную любовь к Инес с моей любовью к Астрид. У меня было время, чтобы измениться. Сидя, укрывшись за газетой и разглядывая освещенный солнцем профиль Розы снаружи, я вспомнил историю, которую инспектор музеев рассказал мне минувшим вечером в такси. Теперь, при свете дня, эта история показалась мне странной и неправдоподобной. Я просто не мог представить себе, чтобы у Астрид была интрижка с моим старым плешивым товарищем студенческих лет, уж во всяком случае не с ним. Было нечто отвратительное, липкое в его признании, после которого у меня появилось желание почистить зубы. Я никогда не мог бы принять его предложение отведать пережеванный и тошнотворный кусок знания, насквозь пропитанный слюной и мстительным тщеславием. Я должен был держаться в границах того, что знал тогда, на пороге спальни, лицом к лицу с Астрид, и всего того, чего я не мог знать. Она смотрит на меня, стоя в пальто, с упакованным в дорогу чемоданом, а я понятия не имею, что она видит, пронизывая меня насквозь взглядом. Быть может, она тоже колебалась между первым шагом и следующим, быть может, и она в те едва заметные мгновения перехода от одного шага к другому спрашивала себя, действительно ли движется в нужном направлении или заблуждается, сама об этом не зная. И все-таки она продолжала движение, всего лишь со слабой тенью сомнения в глазах, и так — изо дня в день. Пока она снова не оказалась лежащей без сна в темноте, в промежутке между двумя днями, и снова не отдалась течению своих мыслей и не позволила проникнуть в сознание холодному сквознячку неизвестности. И снова возникла в ней неуверенность, она ли это на самом деле, та, что лежит рядом со мною в постели, или это уже другая, изменившаяся женщина? Быть может, Астрид также думала о постоянном круговороте случайностей, может, и она с годами все чаще задумывалась над тем, что различия не в дорогах и лицах; дорогах, которые постоянно открываются перед человеком в самых разных направлениях, и лицах, которые встречаются на этом пути и проходят мимо. Быть может, и она также со временем пришла к мысли, что это лишь она сама, шаг за шагом, изо дня в день и из года в год, идет навстречу переменам. Переменам, которые никогда не шли из глубины сердца, потому что достичь их можно было, лишь сделав какие-то шаги. Потому что ее любви безразлично, кого любить и за что.
Когда мы несколько лет спустя выходили с Астрид вместе из кинозала и я поздоровался с Инес, увидев ее в толпе зрителей, она к этому времени уже давно была для меня всего лишь былым, угасшим огнем, на котором я обжегся в годы своей безрассудной юности. Но, быть может, мне понадобилось слишком много времени, чтобы понять это, а может быть и так, что я понял это слишком поздно. Астрид обратила внимание на красивую, экзотически смотревшуюся женщину, которая, улыбаясь, кивнула мне с другого конца фойе, прежде чем исчезнуть во тьме улицы, и спросила меня, кто это, спросила с небрежным любопытством, точно ей это было не слишком интересно. Я ответил, что это моя старая знакомая. Но я не сказал ей о том, что это Инес. Возможно, она сама догадалась об этом, а возможно, не стала задумываться над тем, кто эта неизвестная ей женщина. Это случилось много лет спустя после того, как я рассказал ей о несчастной любви моей юности. Мы уже давно перестали рассказывать друг другу о нашем прошлом, быть может, потому, что постепенно оно стало так мало значить для нас в сравнении с нашей общей историей, а может, мы и вправду решили, что все уже сказано. Но почему же я все-таки не сказал ей, что это Инес? Мое умолчание заставило меня гораздо больше думать об этой мимолетной встрече, чем в том случае, если бы я сказал Астрид, что женщина в фойе кинотеатра с ястребиным носом и серебристыми прядями в черных волосах — это та самая девушка, которая была когда-то предметом моей бурной страсти. Я рассказал о ней жене летом после нашей встречи, когда она была беременна Розой. В то время мы еще выспрашивали друг друга обо всем, что было с нами до того зимнего вечера, когда наши жизни столь круто изменились. Мы лежали у себя в спальне в домике у моря, а Симон спал в соседней комнате. Ее лицо неясно мерцало в синем полумраке летней ночи, и я гладил ее лоб и щеки, как будто стремился освободить их от тонкой паутины полумрака, подобно тому, как я очищал от прибрежного песка ее ноги. Я описывал, сначала нерешительно, как я унижался, снедаемый ревностью, как я шпионил за Инес, обложив ее, точно в осаде, так, что она не могла и дохнуть в моем присутствии. Я говорил об этом с некоторой иронией, отстраненностью, и одна лишь моя интонация давала ей понять, что это не только прочитанная глава, но и наваждение, ослепляющий сон, от которого она, Астрид, пробудила меня. Она слушала меня с задумчивой, кривой усмешкой, точно не могла поверить, что я и вправду мог быть таким безрассудным, до такой степени потерять голову от отчаяния и ярости. Она, казалось, была увлечена моим рассказом и выспрашивала меня о несущественных деталях, и я поддался на удочку, с увлечением рисуя гипертрофированный портрет охваченного страстью безумца, каким я был в ту пору. Но вдруг я заметил ее рассеянный и блуждающий взгляд, словно она делала усилия, чтобы не отводить от меня глаз. Я поцеловал ее и сказал, что люблю ее, что я научился любить по-настоящему лишь после встречи с ней, потому что она освободила меня от моих эгоцентрических фантомов. Астрид теснее прижалась ко мне и прошептала мне в ухо, что не надо больше ничего говорить, что в этом нет необходимости. Она взяла мое лицо в свои ладони и посмотрела на меня в полутьме нежным, затуманенным взглядом. Ведь мы здесь, прошептала она. Разве этого мало? Я ласкал ее теплое тело, пока не заметил, что она достаточно возбуждена, а затем проник в нее, сначала очень бережно, поскольку помнил тот вечер, когда она стояла на крыльце, зовя меня, а по ее ногам текла кровь. Но она лишь улыбнулась в ответ на мою осторожность и сказала, что мне нечего опасаться. Ведь несмотря на случившееся, у нее теперь все в порядке. Потом мы лежали, тела наши тесно переплелись друг с другом, и мы прислушивались к шуму волн за окном, которые набегали на берег, а затем с протяжным шуршанием отползали назад.
И вот теперь, когда я зимним днем спустя одиннадцать лет сидел в Париже, следя за гаснущим светом за окнами, от которого в конце концов остался лишь темно-синий переплет рамы на полу комнаты, я вдруг подосадовал на то, что позволил Инес, поцеловав меня на прощанье, исчезнуть в метро под площадью Альма. Я был напуган мыслью о том, что способен откликнуться на ее ностальгический призыв в голосе и как бы взять задним числом реванш, как будто я все еще мог срывать яблоки на ветке, которую сам же и отпилил. Сидя в сгущающейся тьме номера, я видел перед собой Инес, ее глаза, скрытые за непривычными, новыми для меня очками, вспоминал короткие секунды прощания в серых зимних сумерках, и мне вдруг захотелось сделать шаг в сторону от проторенной дорожки, притянуть ее к себе и вдохнуть запах былого приключения, которое закончилось ничем. Я хотел провести лишь одну-единственную ночь в том мире, которого больше не существовало, на одну ночь погрузиться в нее, в кольцо ее рук и ног, сомкнувшихся вокруг моего тела с былым неистовством, пока она наконец не разомкнула бы объятий, а я не почувствовал бы, что мой застарелый гнев наконец улетучился. Должно быть, я и вправду воображал, что сумею изгнать призрак прошлого, заключив его в свои объятия. А может быть, моя дремлющая, ни к кому конкретно не адресованная страсть пробудила мою фантазию после того, как Инес столь неожиданно предложила себя. Моя близорукая, беспардонная страсть, которая, быть может, и была самой банальной истиной, скрывающейся за всеми масками сентиментальной чувствительности. У нее был автоответчик. Я слушал ее мелодичный, чувственный голос, который объяснял что-то по-французски всем и каждому, и лишь после того как в трубке наступило молчание, за которым последовало мое собственное молчание, я понял, что угодил в западню. Все равно, что бы я ни сказал и безразлично каким тоном, даже если бы я говорил обиняками, она все равно поняла бы, почему я позвонил. Единственной фразы, пусть даже самой тривиальной и нейтральной, было бы достаточно для того, чтобы я предал себя, предал Астрид, предал свою новую жизнь и то драгоценное, обретенное мною в этой жизни чувство уверенности, которое дало мне смелость поднять трубку телефона и набрать номер, набросанный на салфетке, которую мне следовало, в сущности, измять, выбросить вон сразу же, пока еще не было поздно. Даже если бы я самым безразличным и сдержанным тоном дал ей понять, что мне не чужда мысль о том, чтобы встретиться с ней снова, я рисковал обнаружить свое желание. Несколькими короткими, на первый взгляд самыми невинными фразами, наговоренными на ее автоответчик, я дал бы ей доказательство того, что и сам я запутался в дебрях случайностей и что моя жизнь с Астрид и с детьми все-таки была отступлением, капитуляцией перед тем, что могло случиться даже после того, как она покинула меня. Вышло бы так, что именно она осталась верна нашей юной, чистой любви, а я предал ее, потому что у меня не хватило мужества страдать и ждать, а теперь, когда она протянула мне руку, я схватил ее сразу же, едва не плача от благодарности и исходя слюной от едва сдерживаемой страсти.
Не успел я положить трубку, как телефон зазвонил. Я переждал пару сигналов, а затем взял трубку. Это была Астрид. Она хотела знать, в какое время я завтра прилечу и хочу ли, чтобы она встретила меня в аэропорту. Она спросила, не случилось ли чего, хотя мне самому казалось, что голос мой звучит абсолютно нормально. Я ответил, что спал, когда она позвонила. Я рассказал ей о выставке, которую осмотрел, а она сообщила о каком-то забавном замечании Розы сегодня утром. Внезапно я почувствовал, до чего сильно соскучился по ним, а ей показались забавными мои нежности по телефону только потому, что мы не виделись друг с другом пару дней. Я тут же позабыл о своей встрече с Инес, а когда в течение следующей недели время от времени вспоминал о ней, то сам удивлялся тому, что позабыл ее так же быстро, как позволил вдруг одолеть себя сомнениям и мучительным вопросам. Если я иногда ночью лежал без сна рядом с Астрид и прислушивался в темноте к ее спокойному дыханию, то это было вовсе не оттого, что меня преследовало видение Инес, ее глаза и губы, увиденные однажды зимним днем на площади Альма. Это было и не потому, что я представлял себе Инес, лежащую во тьме рядом со мной, в другой квартире, в другой части города, в другой жизни. Не встреча с Инес потрясла меня, а ее последствие, не мимолетный приступ желания в моем парижском номере отеля, когда я набирал номер ее телефона, но неожиданный, холодный свет, брошенный в мою нынешнюю жизнь, мое внезапное замешательство в тусклом полусвете парижского ненастья на площади Альма. Именно эти внезапные и головокружительные приступы невесомости не давали мне уснуть и заставляли обращать взгляд к невидимому во тьме лицу Астрид и, протянув руку, охватывать ее спящее тело, точно я боялся, что меня унесет куда-то ввысь и я умчусь в беспредельность ночи.
Я больше не был одиноким с тех пор, как Астрид однажды зимним вечером появилась из ворот виллы, ведя за руку маленького мальчика, и села на заднее сиденье моего такси. Да и она сама с тех пор не чувствовала себя одинокой. Она была молода, когда родила Симона, и еще моложе была тогда, когда встретила седоватого режиссера с уверенными руками и настойчивым взглядом, который, казалось, лепил ее, глядя на нее и обнимая ее. А она, эта молодая женщина, улыбалась в ответ на его зрелую мелодраматическую страсть, но потом в конце концов уступила ей. Быть может, ей надоело быть в тени и захотелось выйти на свет. Она ведь была, можно сказать, невидима, когда он заприметил ее. Она была еще совсем ребенком, когда во время летних каникул, гостя у тетушки, однажды утром получила весть, что автомобиль ее родителей сорвался в пропасть на горной дороге в Италии. Последние годы ее детства прошли в школе-интернате, а потом она наконец стала свободна и могла делать что хочет. Но она не знала, что ей делать с этой обретенной свободой. Она была одна в целом свете, и ее ошеломляла мысль обо всех открывшихся перед нею возможностях, у нее кружилась голова при виде всех путей, манящих ее, всех лиц, встречающихся на этих путях, и она еще не успела ни на что решиться, когда седоватый режиссер положил на нее глаз. Некому было рассказать ей, кто она такая, никто не пришел и не сказал ей об этом. Поначалу ее просто забавляло, что зрелого человека можно довести до такого безрассудства, а потом ей понравилось быть тайной его жизни, невидимой для всех других, а временами и для него самого, когда она закрывала глаза, а он тискал ее, вне себя от желания. Потом ей наконец захотелось выйти на свет, быть может, потому, что она боялась совсем исчезнуть, если и впредь будет оставаться его драгоценной тайной, которую ему так ловко удавалось скрывать от жены и дочери. Она сама могла быть по возрасту его дочерью и все-таки уступила, когда он, сам устав от своей тайной игры, в один прекрасный день появился на пороге ее квартиры со своими чемоданами и своим патетическим взглядом. Она подумала, что, может быть, это все-таки любовь, то, что началось как тайная охота, когда юная добыча распаляла старого охотника своей загадочной или рассеянной улыбкой. Она решила, что это наверняка любовь и, приняв решение, не изменяла ему. Она утвердилась в своем решении, обосновалась вместе с маленьким сыном и его отцом в белом доме к северу от города, отдавшись течению времени. Сперва она не задумывалась над тем, почему ее седоватый муж стал все чаще поздно возвращаться домой, а когда однажды вечером узнала почему, наступил долгий миг, во время которого ей казалось, что она падает и падает в пропасть, бесконечную и бездонную. Когда она наконец очнулась и ощутила под ногами доски пола, то была уже в совсем ином мире. Они жили теперь в разных мирах, она и кинорежиссер. Это была не она, это не могла быть она, та юная женщина, которая родила их ребенка и заботилась о нем, в то время когда муж лежал где-то в городе в постели с другой, еще более молодой женщиной, и единственное, что она знала, — так это то, что не может больше ни единой минуты оставаться в этом доме, внезапно ставшем чужим.