Шрифт:
Я сделался драматургом — чего же еще? — так получилось, так вышло. Но я столь долго мечтал об этом, мне просто не верилось, что я им действительно стал. Мне казалось, это нуждается в подтверждениях. Я невольно предпринимал усилия, чтобы еще и выглядеть писателем, так хорошо придуманным в долгом детстве, — им, а не самим собой. Простые вещи, увы, доходят с трудом. Требуется время. И за эти годы было написано немало страниц, где насквозь шествовал герой, тративший слишком много сил на то, чтобы не быть самим собой, и слишком много себя, чтобы самим собой казаться.
Растрата не оставляла ни герою, ни автору сил. Видимо, еще не пришла пора остановиться, отдышаться — оглядеться вокруг и заглянуть поглубже в себя. Время не настало. Жизнь была бегством и погоней. А цель ускользала. И такая расщепленность порождала расстройство, рефлексию, затрудняла работу, ломала отношения с людьми. Мне казалось, я только путаюсь у старика под ногами. Мешаю.
Я ушел из отцовского дома и остался один, сам по себе.
Больше года я мотался по Питеру, жил в чужих комнатах. Иногда несколько дней. В лучшем случае одну, две недели. И однажды месяц — владельцы квартиры уехали далеко, надолго. Я останавливался и у случайных людей, и у близких знакомых. Но как бы хороши и надежны ни были отношения, жить с кем-то вместе я больше не мог, разучился. И потому переселялся, только если освобождалось жилище, и старался съехать за день до возвращения хозяев.
Не везло очень часто: кто-то передумывал, откладывал отъезд, или просто ничего не выгорало и да же не предвиделось. Тогда, сдав на Финляндском вокзале в камеру хранения барахло: чемодан с бельем и рубашками, машинку в футляре, портативный магнитофон, я оставлял себе портфель и нетяжелую книжку и на вонючем громыхающем «икарусе» ехал в аэропорт. Там, в мягком кресле, под высокими сводами гулкого зала, можно было укрыться футбольным еженедельником и вздремнуть, во сне привыкая к шарканью шагов вокруг, металлическому бормотанию репродукторов и визг у реактивных турбин в поле, за черным стек лом.
Несколько ночей в аэропорту — я не видел в том ничего страшного. Даже с медицинской точки зрения здесь нет симптоматики для популярного на Руси комплекса бездомности и бродяжничества. Единственное неудобство — за неделю накапливалась усталость от невысыпания: голова делалась тяжелой, слипались глаза. Да еще сквозняки. Из-за кондиционеров меня постоянно мучил насморк.
Но это свойство личное. И, возможно, не пришлось бы сейчас жаловаться, уделяй я больше внимания утренним прогулкам, зарядке, холодному душу. Но в худых ботинках не разгуляешься, процедуры требовали постоянства и дисциплины. А я не всегда располагал ванной или душем: в перенаселенной коммуналке среди бесчисленных соседей иной раз сложностью представлялось помыться, а не то что полоскать ноги на кухне в единственной раковине или в чужом тазу.
Но случались и отдельные квартиры, самые разные: малогабаритные, однокомнатные в бетонных бараках волюнтаристских новостроек, с пузырящимся линолеумом или рассохшимся паркетом, с совместными санузлами, тесными и неотличимыми от стенных шкафов; квартиры с высокими потолками, со встроенными холодильниками «ЗиС» в широких кухнях, замечательные расточительностью пространства, скрытой за помпезными фасадами худших времен; в старом фонде с клопами до капитального ремонта; и после ремонта: с итальянскими окнами, с видом на Таврический сад или на Неву.
Я жил в квартире адмирала и в детской комнате ночами возился с игрушками адмиральского внука (семья хозяев отдыхала на даче, в Крыму). В детстве я не видел таких игрушек. Их не было и теперь, нет ни у моего сына, ни у моих друзей, ни у детей моих друзей. Ничего подобного не продавали с прилавков ДЛТ или «Гостиного двора». Электрические, механические, радиоуправляемые — яркое и праздничное подобие незнакомой жизни. Поезда на стрелках опрокидывались, как настоящие. И сердце сжималось в ужасе за пассажиров, хотя я никогда не видел крушения поездов.
Я хандрил. Не мог спать. И не зная, чем занять себя, играл по ночам. Уверенный, что после удачи с первой пьесой откроется зеленая улица, я выяснил вдруг: гарантий успеха не существует. Приятели весело прожили шумный, затянувшийся праздник, а потом разошлись. Все оставили меня. Кое-где даже забыли. И когда угар рассеялся, оказалось, что за последнее время я ничего не придумал и ни строчки не написал. Деньги истратил. И остался один. Стало тошно. Праздник кончился. Рядом не было никого.
Впрочем, как-то в мастерской художника, где я жил, измученный избыточным светом за стеклянной стеной, высоко над каналом, над нефритовой неподвижной водой, — в студию, вознесенную к закопченным небесам, заглянула девчонка-натурщица. Не зная об отъезде хозяина, она пришла и осталась.
Ей было семнадцать, и я старался хотя бы казаться спокойным. Думал, обыкновенную усталость она примет за мужественность. Во всяком случае, гостье нравилось, что, несмотря на хандру, я не дергаюсь и мало чему удивляюсь. На самом деле все оказалось проще: ей стало жаль небритого ханурика, голодного, в чужой конуре.
Она снабдила меня продуктами на неделю вперед. И осталась ночевать. Она приходила почти каждый вечер. Утром мы сдвигали со стола машинку и рукописи и, слишком ленивые, чтобы одеваться, весело завтракали. И я любовался, тайно сравнивая ее белую фигуру — тренированную, гибкую в любви струну, — с ее изображениями на холстах, развешенных в мастерской.