Шрифт:
— Ну, что вам рассказать по существу… — тихо углубляется она, зажмурившись, в воспоминания. — Сидел, бывало, один, обратишься к нему, ну, об обеде, — не отвечает: читал или думал. Ну, думал — это понятно, думающий человек — отключенный от жизни, а читал вот — непонятно, читал вверх ногами.
— То есть как вверх ногами? — недоумевает судья.
— Не сам вверх ногами, не сам, — радуется старушка, — это я потом у йога работала, тот действительно самолично стоял и при этом об обеде со мной говорил, а наш книгу вверх ногами держит… Подойдешь через час — он также сидит вверх ногами.
— Вы опять, конечно, с книге? — уточняет судья, ибо если не уточнить сейчас потом, когда старушка уедет к себе в деревню, докажи что она имела в виду…
— Я о книге, конечно, — нехотя соглашается она, — но когда поглядишь на это цельными днями, кажется, что он и сам вверх ногами сидит.
— Но ведь не сидел же? — настаивает судья. — Наверное, читал, задумался, ушел в себя…
— Это верно, — соглашается старушка. — Ушел. И не вернулся…
Потом вызывают одного из соседей по дому — живет этажом выше. Он подходит к судебному столу, четко печатая шаг, несмотря на почтенные годы, лицо в резких морщинах бесстрастно и сурово.
— Расскажите, пожалуйста, суду…
— Доложу. Узнал я о том, что они поженились, родитель его, стало быть, с новой супругой…
— Когда это было? — уточняет судья.
— Пять лет четыре месяца назад, — без запинки отвечает сосед. — Решил по-соседски поздравить их, как говорится, с законным… Ну, отворил он мне, в то время молодой, а ныне покойник, я честь по чести, по полной форме, а он в ответ замычал…
Оба адвоката — истца и ответчицы — резко встрепенулись.
— Замычал?! — воскликнул адвокат истца. — Это странно. Это… это… это… — Он не нашел определения и замолчал.
— А может, он не мычал, а напевал, был во власти музыки и… — попытался воспользоваться второй адвокат замешательством коллеги.
— Это что же, — обиделся сосед с верхнего этажа, — я музыки от мычания отличить не могу? А ежели это одно и то же, то давайте распустим духовые оркестры и заменим их коровами…
Судьи сидели, опустив головы низко-низко.
Зал суда, небольшой, был полупуст, помимо трех судей, двух адвокатов, внука-истца, его матери, доктора медицинских наук, и вдовы-ответчицы, сидели несколько человек из тех, кто с утра от нечего делать или в ожидании собственных разбирательств и решений заходят в любой зал, чтобы разнообразить или убить несколько томительных часов. И я подумал, что если бы сейчас в этом зале разбиралось дело об убийстве, то, наверное, было бы менее страшно, потому что перед нами в эти минуты было не дело об убийстве, а само убийство, оно не разбиралось, не исследовалось, а совершалось — неотвратимо, с жестокостью, не становившейся менее дикой оттого, что оно выступало, казалось бы, в комических формах. И убивали не одного человека, а целую семью, нанося неотразимый удар в самый, как говорят медики, жизненно важный орган — в ЧЕСТЬ СЕМЬИ.
Мы сегодня мало говорим, да и думаем о чести семьи. Может быть, потому, что резко изменилась структура семьи, она стала иной — с одним или двумя «измерениями» (поколениями), а не с тремя-четырьмя, как раньше. А может быть, из-за обилия разводов, ибо честь, как известно, с седых веков одна, но для этого и семья должна быть одна, одна-единственная.
Наблюдая за решением имущественных конфликтов в суде, думаешь иногда: генеалогическое древо распилено и уложено в портативные, удобные для перевозки поленницы, мы обогреваем ими разные дома, в которых мы живем с разными людьми.
Само это сочетание — честь семьи — кажется сегодня анахронизмом. Лишь легендарные истории и великие трагедии напоминают нам, что было время, когда ради чести семьи шли на казнь, умирали на поединке.
Иногда мне казалось, что в маленький зал народного суда, где разбиралось это дело, входит ТЕНЬ ОТЦА… Входит она скромно и тихо и, как гениально отметил Шекспир, говоря о тени отца Гамлета, «не с гневом, а скорбью в лице».
Кстати, странный этот шекспировский образ, у которого вроде бы и лица-то нет, а есть лишь скорбь в лице, — образ этот с давних лет казался мне одним из самых обаятельных у Шекспира.
Оттого, что он появляется обычно в блеске и громе театральных эффектов, не замечаешь его две истиннейшие черты деликатность и человечность. Будучи духом и, как любой дух, вездесущим, он мог, конечно, появиться перед любимым сыном непосредственно — стоило лишь захотеть. Почему же, смущая покой стражников, ходит он неприкаянно по ночному царству-государству? А он хочет, чтобы стражники о нем Гамлету рассказали и сам Гамлет пошел навстречу ему, решив, что это ему, Гамлету, нужно. Тень отца не может напомнить о себе в создавшихся условиях мягче и деликатней, чем делает эта. А его к Гамлету обращенная мольба — быть человечней с матерью, когда сын забывает о человечности, чувствуя, что теряет веру в человека!
Мне со школьных лет казалось странным, что единственное действующее лицо, взывающее к человеколюбию в этой трагедии, не живое, а мертвое — тень отца.
Небольшое шекспировское отступление понадобилось мне, чтобы объяснить, как я узнал в небольшом зале районного суда тень отца. По скромности, миролюбию в облике и по скорби в лице, которая не оставляла места для гнева. Я подошел во время перерыва, сел, мы заговорили… Надеюсь, читатель поймет меня и извинит фантасмагорию — в ничтожных дозах — в этом достаточно фантасмагорическом деле, истолку я ее не как любовь автора к мистике, а как попытку исследовать необычную историю всеми, даже и не совсем обычными, литературными методами.