Шрифт:
После показа самостоятельных отрывков Л. С. Самборская, которая, сидя в зрительном зале, шумно принимала всё, что ей нравилось, начала подробно разбирать наши работы. Она не приняла моего Шмагу, сказав, что я наигрываю и чересчур стараюсь и что-то ещё, чего уж я сейчас не помню, пожурила за зажатость и скованность моего Бориса. Потом я привык и к более суровым замечаниям, стал соглашаться с критической оценкой моих работ. Не было ещё такого актёра, которому бы не доставалось и от зрителей и от критики. Но это пришло потом, а тогда казалось, что всё провалилось, что учёбе конец, что я полная бездарность и ничего никогда не смогу.
Лина Семёновна, глядя на меня, посмеивалась: страдания мальчишки по поводу первых неудач ей казались трогательными и за бавными. «Если ты, друг мой, вырастешь в актёра, то тебя ждёт множество бессонных ночей, мучительные раздумья, незаслуженные обиды, справедливые упрёки, бессилие перед некоторыми ролями, сонм неутолённых желаний, творческих провалов. Неудачи, после которых трудно поднять глаза на товарищей, мучительные часы, когда теряешь веру в свои силы, когда кажется, что пошёл не по той жизненной дороге. Вот тогда будут ягодки, а пока это цветочки, да и цветочки-то только-только проклюнувшиеся, ещё не распустившиеся. Работай и работай — это одно спасение от обид и неудач»— так или почти так говорила она при разборе наших первых самостоятельных актёрских проб.
И я старался работать изо всех сил. У меня в первый год учёбы был звонкий, высокий голос. Решив укрепить его, разработать, сделать гибче и сильней, я начал самостоятельно заниматься, считая, что чем громче буду кричать, тем крепче и сильнее будет голос. И кричал, как говорится, во всю ивановскую. Я жил у тётушки в том же доме, где и Н. Н. Колёсников. Однажды он спросил: «Это не ты так громко кричишь?» Я не сознался и продолжал ещё больше кричать, рассудив, что, раз меня так хорошо слышно, дело идёт на лад.
И однажды проснулся без голоса: вместо привычных звуков вылетали какие-то хрипы. С тех пор я всю жизнь мучаюсь со своим сорванным голосом. И в студии и в театральном училище я беспрерывно срывал его, болел, сипел. Только встреча с замечательным педагогом по постановке голоса Александром Николаевичем Вороновым спасла меня для моей профессии. Это был маг своего дела. Многих, многих актёров он поставил на ноги. Но я дорого заплатил за своё глупое усердие. В пьесе «Великий государь» Иван Грозный говорит: «Усердие страшнее непокорства, когда в излишестве проявлено оно». Верно.
Великим даром наградила природа человека — чувством меры. Сама природа обладает удивительной соразмерностью. Чувство меры — это великий создатель гармонии, без гармонии нет прекрасного, а без прекрасного нет искусства. Этому чувству и можно и нужно учиться. Оно даётся природой, развивается в поисках и является тем ватерпасом, который не позволит выложить кривые стены и кособокую крышу твоего произведения. Чувство меры — это то, без чего не бывает искусства. «Демьянова уха» него убийственна.
Это чувство необходимо и в жизни, да понимаешь это подчас поздно.
Сипя, хрипя, огорчаясь и радуясь, я закончил первый курс студии. Среди нас уже выявились интересно работавшие товарищи. Это и нервно-трепетная Оля Корниенко, и огромноглазая, тонкая, как натянутая струна, Вера Михайлова, и удивительно правдивый Володя Татарников, и восторженная Кармия Прокофьева, и философствующий Боря Ганаго, и интеллигентный ленинградец Рем Лебедев, и братья Кутянские, Владимир и Иосиф.
По-разному сложились судьбы моих первых товарищей по учёбе. Но, думается, никто из них не забыл тех прекрасных лет по знаний и открытий, мечты и надежды, влюблённости в театр и отрезвления от близкого знакомства с ним. Некоторые впоследствии отошли от театра, испугавшись его беспощадности, поняв всю бездонность и всю сложность этой жизни, разуверившись в своих силах. О других я просто ничего не знаю — где они и что с ними. Кто-то уже ушёл навсегда.
Мы учились в тяжёлое время войны. Все наши внутристудийные дела, удачи и поражения для нас всё-таки были второстепенны по сравнению с тем, что происходило на фронтах. Недалеко от театра на площади стояла огромная карта, по которой отмечался ход боёв. Каждый день мы останавливались и, вглядываясь в неё, старались понять, сколько же ещё продлится война. Мы выступали в госпиталях, ждали с тревогой писем от отцов и братьев, тянули как можно дольше свой карточный хлеб, жили той тяжкой жизнью, которой жили тогда все.
Однажды на площади я остановился поражённый и восхищённый: мимо прошёл в чёрной широкоплечей бурке, в кубанке с синим верхом и синим башлыком неведомо откуда появившийся казак. И столь он был живописен, столь немыслимо красив, такой он шёл небрежно-спокойный, столько в нём было уверенности в себе, что я долго стоял, раскрыв рот, смотря ему вслед. Может быть, это был мой земляк, по воле военной судьбы попавший в кавалерийские части. И повеяло вдруг от этого красавца уверенностью в близком конце войны, близкой Победе.