Шрифт:
— Пушкин, — сказал я весьма туповато. — Так это же когда им написано…
— В этом все и дело, Саша, — озабоченно вздохнула моя Полиночка. — Сейчас лилипуты такими канатами его повяжут… Не его даже — гений его повяжут.
— Так когда же это написано!..
Я повторил с прежней тупостью, но в чем-то все же заколебался, что ли. Не с прежней уверенностью повторил.
— Знаешь, как должны называться эти стихи? — вдруг тихо сказала она. — Знаешь как?..
Вскочила, бросилась к бюро и чуть скошенным почерком написала вверху, над пушкинскими, рукой его написанными строфами:
«НА 14 ДЕКАБРЯ».
И я… как-то опомнился, что ли. Из души моей гремящий офицер вдруг словно выскочил. Освободилась она от него. От всех уставов и наставлений, приказов и повелений. А главное, привычек, честь твою личную зачастую подменяющих. И я освободился вместе с нею. И как бы прозрел.
— Все понял, Полиночка. Все понял я. Для чиновников время есть, а для поэта — нет. Он выше времени и зорче его…
И как же я был благодарен за момент прозрения своего! Она же в человеческий облик душу мою вернула, из армейского мундира ее вытряхнув. В объятьях ее сжал, целовал, целовал…
Туман потом. Только шепот ее помню:
— А зачем нам свадьбы ждать, Сашенька мой?..
И мы не стали ждать венчанья…
Четыре дня спустя
Четыре дня спустя я возвращался в полк уже на перекладных. С «Андреем Шенье» в кармане и надсадной болью в душе. И места себе не находил от боли этой.
…Я изменил тоске своей. Не любви, нет, — любовь как была в ларце на дне сердца моего, так и осталась. Но не охранял ее больше свирепый и неподкупный цепной пес — тоска моя. Потерял я на нее право, перестал властвовать над нею и — предал оборону любви своей. За диванные ласки, за минутный взрыв страсти предал я свою Аничку, право потеряв на последнюю чистоту…
Спросите: а как же Настюхи, Варюхи, Машеньки, Глашеньки? Да просто другого круга коловращения эти. Не Аничкиного. А здесь — Аничкиного. Кузина любви моей в жарких объятьях моих была…
Помнится, пил я неуемно. В дороге пил, во всех встречных и поперечных трактирах, а на станциях — с особенным неистовством почему-то. Ожог души пытался остудить…
— Ваше благородие, банчок не желаете-с?
Смотритель спрашивает весьма вкрадчиво.
— Чего тебе?
— Лошадок долго ждать, а в тихой половине офицер банчок предлагает. Мирно и покойно время скоротаете.
— Банчок так банчок.
Вхожу, тоску свою волоча. Вижу: поручик конно-пионерского полка. Приятной обходительности.
— Куда поспешаете?
— Во Псков.
— Вам — на юг, мне — на север, — улыбнулся этот коннопионер. — Удобно метать, не правда ли?
— Да хоть сверху вниз, хоть справа налево. Что в банке, северянин?
— Пятьсот рублев не жалко?
— На все пятьсот под туза бубен.
…Не было уже у меня прав на мою червовую даму, не было. Чувство было, что предал я ее, а потому и о помощи ее даже думать не смел. Да я ни о чем тогда и не думал. В голове — вихри, как в снежном поле в стужу зимнюю, а в сердце — тяжесть. Тоскливая, как волчий подлунный вой…
— Нет вашего счастья, поручик. Ни в каком ряду нет.
— И еще полтысячи. Да на того же туза. Может, еще и догоню свою удачу.
— За счастьем гоняться — пустое занятие. Впрочем, воля ваша, поручик. Воля ваша, а карта — наша.
Верное слово сказал коннопионер: пустое занятие за счастьем гоняться. И оно от меня ускакало, и я от него ускакал. По разным тропам, по путям разным…
Потому, видать, и проигрывал легко. Ни куражу во мне не было, ни азарту, ни интересу даже. Как и лошадей у смотрителя. Может быть, если бы заржали призывно кони под окном, остановился бы я. Но кони не заржали, и коннопионер очередной банк у меня сорвал: везло ему в игре сегодня.
— Коль больше денег нет, так и игре конец.
— У меня пистолеты добрые. Ставлю по тысяче каждый.
— Не нужны мне пистолеты. Коннопионеры люди тихие.
— За пару тысячу!
— Нет, поручик, уж увольте. Своему слову я хозяин.
А в меня вдруг упрямство вселилось. Не кураж, не ажитация, а глупая упрямая обида. Будто бес в мальчишку безусого, отцовскими деньгами впервые зеленое сукно засевающего.
— Нет, так невозможно, невозможно так разойтись…