Шрифт:
Коля вернулся на баррикаду еще затемно; там шла горячка, и он включился со всем нерастраченным пылом, со сладким восторгом вспоминая отчаянный крик: «Уходи, Коля!..» Таскал бревна, укладывал, крепил скобами, заваливал мешками с землей — и вспоминал. А баррикада тем временем росла и крепла, но, когда рассвело, против нее оказалось уже не два орудия, а шесть. Полубатарея.
— Полубатарея, беглым! По двенадцать снарядов…
Нет нужды описывать расстрел баррикады в шестой день: он отличался от предыдущего количеством стволов, выпущенных снарядов, раненых и убитых. Когда количество орудий, изрыгающих огонь, грохот и смерть, увеличивается втрое, раненые и убитые возводятся в квадрат: арифметика войны рождает алгебру смерти. И к вчерашнему крику прибавился сегодняшний огонь, ибо накануне прозвучал приказ:
— К вечеру покончить с бунтом любой ценой!
Войска выполнили приказ: к вечеру отчаянное сопротивление защитников было сломлено; горящая Успенка тушила свои пожары, а немногочисленная группа повстанцев была блокирована в развалинах древнего монастыря. Правда, атакующим удалось захватить только двоих, а остальные исчезли таинственно и необъяснимо, но победа тем не менее была полной и блистательной: редко кому удавалось расправляться со своим народом с такой прямолинейной жестокостью.
Падение баррикады, пожары на Успенке и гибель ее защитников потрясли жителей, положив начало неисчислимым легендам.
Бабушка утверждала, что после этого обстрела и последовавшего за ним «подавления» на Успенке не осталось Мастеров. Мастеров с большой буквы, как я и написал: началась эпоха подмастерьев, которая затем развилась в эпоху шабашников, то есть людей, скверно делающих все, что придется, чтоб только зашибить деньгу. Деньга для шабашника стала той целью и тем смыслом, каким для Мастера являлся конечный результат его труда. И плач по Мастерам был плачем по Успенке, а плач по Успенке — плачем по Мастерам.
Когда взрывами снарядов разбросало баррикаду, а кругом запылали дома и дым, смешавшись с пылью и порохом, пополз по дворам, на приступ двинулись солдаты, ожесточенные сопротивлением, грохотом, воем, кровью и криком. Они шли в дыму и копоти и кололи все, что напоминало человека, — даже тела уже убитых и еще раненных. Защитники отступали расходящимся веером, тяготея к собственным домам, потому что в тех домах оставались их дочери, малые дети и жены. Рядовые защитники, молодежь, ученики, сыновья и подмастерья льнули к своим мастерам, невольно распадаясь на изолированные группы: враг резал единую оборону на куски, как пирог.
У Юзефа Яновича Заморы не было учеников, потому что никто не хотел учиться шить женские козловые сапожки с ушками спереди и сзади. Места подмастерьев у него занимали жена и три дочери, из которых одна была грешная малпочка, вторая — слепая Ядзя, видевшая иногда странные сны, а старшая — исколовшая все пальцы белошвейка. О них все время думал чудаковатый успенский сапожник, отступая под солдатским напором к воротам собственного жилища.
— Не пущу, не можу пускать! — кричал он, мешая все славянские языки. — не можно, жолнежи, не можно, то есть мой маёнток…
Его сшибли с ног и забили прикладами, а он все еще что-то кричал, пытаясь прикрыть голову загрубелыми, изрезанными дратвой руками. Ванда Казимировна со старшей дочерью прятались в погребе, но Ядзя была бесстрашной, потому что очень любила отца, и выбежала на его крик… Что-то белое с распущенными волосами вынырнуло из дыма и смрада, и обезумевший от убийств и крови солдат длинным выпадом, как на ученье, проткнул ее штыком. А Ядзя ухватилась за ствол, с рождения закрытые глаза ее вдруг распахнулись, и она ясно и звонко крикнула:
— Вижу! Небеса вижу!.. Дзенькую пана бардзо…
Говорят, солдат, заколовший слепую Ядзю, ни разу более не уснул. Когда наступала темнота, он начинал ходить и все ходил и ходил, пока не помер. А бабушка мне говорила, будто не ходил он, а сразу ослеп, бросил винтовку и слепой пошел в свою деревню. Он брел, растопырив руки, и кричал: «Дзенькую пана бардзо! Дзенькую пана бардзо!..» А потом помер, конечно, но дело ведь не в этом. Дело в крике, который, однажды родившись, уже не замирает в нас никогда…
А Данила Прохорович Самохлёбов отстреливался из винтовки, а когда расстрелял все патроны, с нею наперевес бросился на солдат, и тогда начали стрелять в него. Он падал, поднимался, в него снова стреляли, и он снова падал и снова поднимался. Из него вытекло столько крови, что двадцать лет на том месте ничего не росло, а потом сам собою появился куст шиповника. Он и сейчас цел, этот куст (бабушка мне показывала): при перепланировке он попал в черту городского сквера. Шиповник разросся, возле него стоит скамейка, и там зимой и летом после работы соображают на троих работяги из авторемонтных мастерских — колесных дел мастера нашего времени.