Шрифт:
Феклуша не отставала от Маши.
— Скучная ты, Машенька, сегодня, сама не своя, — говорила Феклуша, — да и то, с чего тут веселой быть? Вот уж я, на что легкий характер имею, да и то иной раз хоть вешайся. Нет, вот у нас в Зачатьевской… Ведь ты знаешь, только ты не говори никому, — понизила она голос, — ведь в меня там влюбился один купчик молоденький, все увезти подбивал. Вот весело-то было! А один раз вышла я это к нему за ограду под липы, а он как обнимет да начнет меня целовать… если бы ты знала только…
— Что это ты говоришь? — вздрогнув, перебила Маша, — что ты говоришь? И слушать тебя не хочу!..
— Эх, ты, чернявка-слюнявка! — досадливо промолвила Феклуша и, махнув рукой, пошла на веселые голоса послушниц.
Долго бродила между яблонь Маша.
Холодно краснело закатное небо; с холма виднелось посиневшее озеро, и далеко на другом берегу ярко блестели вечерним багрянцем окна деревенских изб.
Сама не понимала своих смутных мыслей Маша и только одно постоянно твердила:
— Ужели помрет, ужели?.. Не дай, Господи!
Прошло несколько дней. Маша как-то привыкла уже и к чужой комнате, куда перенесли ее кровать и вещи, и к тревожным мыслям о больном. У добродушной Евдокии каждый день справлялась Маша, и радостным праздником показался ей тот день, когда сказала Евдокия:
— Поправляется. Верь мне, девушка, через неделю на ноги встанет. А такой-то уж ласковый и простой, даром что богач, первый помещик в уезде. Проснулся вчера ночью да и говорит мне: «Что это вы, бабушка, не спите? Мне, говорит, и так совестно, столько хлопот вам доставил. Вы спите, бабушка, а меня сторожить нечего, никто не украдет». И так-то я его полюбила, девушка, будто, правда, внук он мне родной али сын.
Как-то работник Матвей, ездивший в город, привез с почты письмо. «Василию Петровичу Верхоярову», — прочитала Маша, когда Евлампия, сунув конверт за зеркало, вышла из кельи.
Часто вынимала это письмо Маша и подолгу рассматривала толстый зеленоватый конверт, большую печать серого сургуча, тонкими, неровными буквами написанный адрес. Тонким ароматом сладких духов было пропитано письмо, и что-то враждебное поднималось в Маше, догадывалась она, от кого это письмо, и досадливо думала:
«Бросила его здесь больного, а самой и горя мало. Он, поди, бедный, убивается, вспоминает о ней».
Ловя себя на этой мысли, удивлялась Маша и стыдилась чего-то.
Мать Евлампия уехала на монастырский хутор.
В сумерках Маша сидела в келье с рукодельем. Услышав на лестнице шаги Евдокии, она, как всегда, вышла к ней навстречу, чтобы спросить о больном.
— Что, казначея-то наша не возвращалась еще? — спросила Евдокия.
Получив отрицательный ответ, она забеспокоилась:
— Уж как быть, и не знаю. Надо мне до сумерек на пчельник сходить, непременно надо, а больного матушка не велела одного оставлять! Вот разве что ты, Машенька, услужишь, полчасика посидишь наверху, а я прибегу лекарство-то давать, не запоздаю.
Маша побледнела даже. Мысли за эти дни не приходило ей, что может она увидеть еще хоть раз больного, о котором ни на минуту не забывала и от которого отделяла ее не лесенка в двенадцать ступенек, а стена неприступная, как казалось ей.
— Так посидишь, Машенька? Спит он, наверно, и не проснется, — проговорила Евдокия, в темноте сеней не замечая волнения девушки.
— Хорошо, — тихо ответила Маша и медленно начала подыматься по крутой лестнице, принужденная придерживаться за перила, чтобы не упасть; вдруг охваченная какой-то странной слабостью.
На темной площадке долго не могла найти знакомую дверь в свою комнату. Когда наконец открыла дверь и остановилась на пороге, не узнала Маша своей светелки. Не только кровать, стоявшая посреди комнаты, передвинутая мебель, но и все казалось чужим: сами стены, занавески на окнах, киот в углу.
Робко переступила Маша порог и опустилась на стул около двери. За высокой спинкой кровати не было видно больного, и страшно становилось от чужой комнаты и неживой тишины…
Холодные осенние сумерки быстро надвигались; в окно виднелись далекие, за садом, желтые, бесконечные поля; в палисаднике перед своим флигелем медленно прохаживалась мать Елисавета, нагибаясь к цветам, и зловещей казалась ее черная ряса.
Маша вздрогнула.
— Бабушка, — позвал больной, — какой страшный сон я видел…
Маша едва заставила себя встать и подойти к кровати.
— Ах, бабушки нет, это вы! — произнес больной и молча несколько минут разглядывал Машу.
— Мне кажется, я вас уже видел. Как сквозь сон помню, а когда — не знаю.
— В первый вечер, но вы без памяти тогда были, — тихо промолвила Маша и покраснела, будто вспомнила что-то стыдное.
— В первый вечер… Это давно было… — задумчиво повторил больной, и его лицо сделалось грустным. — Так давно, но я помню, я все помню. Только вот что она сказала тогда, не могу вспомнить… Ах, простите, это я так, про себя вспоминаю, — спохватился он и улыбнулся, — старушка-то меня в строгости держит, слова не позволяет про нее, про Женю, спросить. Но они милые, очень милые старушки. Что бы им подарить, когда поправлюсь?