Шрифт:
Альберто Трагальоло, ныне епископу Термоли, он прекрасно помнил Кампанеллу по Риму, — вдруг показалось, что узник не обманывает их, он действительно сошел с ума. Он еще не встречал человека, даже среди самых закоренелых еретиков, который мог бы выслушать то, что выслушал этот узник, с таким отрешенным лицом. Епископ Термоли не может позволить сомнениям поколебать себя. Он знает свой долг перед богом, перед церковью, перед ее Святой Службой. Не подействовало увещевание, не вразумила угроза — пытать! Пытка была долгой, Но ничего не дала суду. На дыбе Кампанелла стонал и кричал. Но любой безумец, если он не из камня, будет кричать на дыбе. Как бы ни повредился человек в рассудке, он ощущает боль. Эти вопли ничего не доказывают. А среди криков, стонов, обрывков молитв, невнятных стихов, проклятий, зубовного скрипа не было того, чего ждали, требовали, что выпытывали судьи. Кампанелла не признался в том, что безумие его притворно.
— В него вселился дьявол! — с раздражением сказал епископ Термоли. Но это тоже надобно доказать! Зачем? Не одержимость Кампанеллы дьяволом должен он установить, а то, что тот притворным безумием пытается уйти от ответа как еретик. Впервые бывший комиссарий инквизиции, епископ, надеявшийся вскоре получить кардинальскую шляпу, растерялся.
Кампанеллу опять оставили в покое. Первые дни он пребывал в немыслимом напряжении. Казалось, сейчас его снова поведут на допрос, снова будут терзать. Он ждал весь день, за ним не приходили. Ночью не мог уснуть — снова ждал, за ним не приходили. Лекарю приказали подлечить Кампанеллу. Он очень старался, но тот ему не доверял. Ведь он присутствовал — по долгу службы, — когда пытали Мавриция и когда пытали Кампанеллу. Пусть не уверяет, что не может отказаться от своей гнусной службы. Если одни могут вынести пытку, другие должны быть в состоянии отвергнуть должность, превращающую костоправа в собрата костолома.
Постепенно изувеченные руки заживали, утихала боль в вывихнутых и грубо вправленных палачами суставах. А за ним все не приходили. Если он будет думать только о тех допросах, которые уже были, и о тех, которые предстоят ему, он действительно сойдет с ума. Но жить в бездействии он не может. А в роль безумца так вошел, что она почти не требует от него усилий. Он должен продолжить свои труды.
Глава LXVIII
Унего и прежде никогда не было своего дома — только монастырские кельи. Он никогда не был богат. Теперь у него не было ничего. Совсем ничего, кроме грубой и рваной одежды. Изредка его кормили досыта. Чаще держали впроголодь, то ли потому, что так кто-то велел, то ли потому, что в тюрьме воровали то больше, то меньше. Он привык к подобным превратностям и не вникал в их причины. Чего ему не хватало — это книг. Мысль о книгах, которые он мог когда-то читать сколько хотел, о тех, что хотел прочитать, но не успел, мучила его сильнее голода. Он бредил книгами, как голодающий едой. Ему представлялись тяжелые фолианты — сколько их осталось в монастырских библиотеках, где он бывал когда-то, и о скольких думал — это я еще успею прочитать! Теперь уже не успеет. Ни рукописных, ни печатных, со страниц которых с ним говорили древние, забытые, а потом вновь открытые мудрецы, историки, философы, поэты. Он вспоминал, как пахнут пергаментные и как бумажные книги, воспоминание об их запахе щемило душу.
Но что горевать! Ведь и прочитал он немало. И то, что прочитал однажды, запомнил навсегда. Этого у него никто не отнимет. Это останется с ним до конца. Этого он не забудет. А может быть, уже забыл? О стольком нужно каждый день помнить, столько взвешивать, столького остерегаться! Не вытеснили ли мысли о том, как отвечать, что сказать, как промолчать, память о книгах? Тогда он погиб. Тогда он действительно лишился разума. Тогда он мертв.
Кампанелла стал проверять себя. Осторожно, придирчиво. Вначале строками, потом страницами. Нет, не забыл! Нет, помнит! Многое слово в слово. Помнит трактат Телезия, помнит сочинения Платона, помнит «Утопию» Томаса Мора, помнит сочинения Фичино и Пико делла Мирандолы. Невидимые тома раскрывались перед ним в полутемной камере, незримые страницы вставали перед его глазами. Он видел написанные или напечатанные строки, заметки на полях, записи, сделанные в тетрадях. Многие тетради похищены у него, отняты при обысках и арестах, лежат теперь неведомо где, а может, все еще изучаются цензорами-квалификаторами. Тетрадей ему не возвращают. Книг не дают. Слепцы! Разве можно отнять у него тетради с выписками и прочитанные книги! Они с ним. В его памяти. Всегда. И сейчас. Он не станет горевать о том, что забылось. Может, оно и не заслужило ничего, кроме забвения. Но то, что он помнит, стоит того, чтобы помнить это.
Кто сказал, что писать можно только чернилами на бумаге? Тот, кому есть что писать, может писать и щепкой, разведя копоть от светильника в воде. Гвоздем, царапая стену. Собственной кровью — в этих чернилах нет недостатка. А когда писать нечем и не на чем, писать можно мысленно. Раньше он думал — так можно сочинять только стихи. Но оказывается, так можно сочинять все — обдумывай слово за словом, складывай из них строку, повторяй, пока она не оттиснется в памяти, сделал шаг, иди дальше. Ненужное, лишнее при таком мысленном писании само отпадет. То, что останется, то запомнится. Такому писанию не нужен свет. Так писать можно и в темноте. В рукопись, написанную в уме, отпечатанную в собственной памяти, никто не заглянет. И в библиотеку чужих великих книг, которую хранит твой ум, встанут книги, сочиненные тобой. Когда-нибудь ты их запишешь. А если не будет этого «когда-нибудь»? Об этом не думай. Пиши! Пиши свою невидимую книгу.
Глава LXIX
Когда человек так близок к смерти, как он, пора подумать о завещании. Каким будет оно? Мысль о завещании уже не раз приходила на ум Кампанелле. У него не было ничего вещественного, что он мог бы оставить близким. Да и не о них — обо всем роде человеческом думал узник. Если благую жизнь получит все человечество, хорошо будет и его близким. Жизнь его близких коротка, и они не доживут до того будущего, о котором он мечтает. Но ведь он и сам не доживет. Но что значат его и их жизни по сравнению с тем, о чем мечтает он для всех калабрийцев, для всех итальянцев, для всего человечества! Он откроет людям какой должна быть прекрасной, справедливой жизнь.
…Кампанелла был не первым и не последним философом и революционером, полагавшим, что, если разумно и понятно объяснить людям, в чем истинное благо, они поспешат к этому благу. Разве они враги себе? И некому было сказать Кампанелле, что одними доводами разума мира не переделаешь…
Давно решено: когда он заговорит об этом совершенном мире, он обратит свой взор к Солнцу — славнейшему и величайшему из небесных светил. Оно дарует людям свет и тепло. Оно рассеивает мрак ночи и тьму предрассудков. Оно пробуждает зерно к росту. Оно освещает путь. Его завещание будет называться «Город Солнца».
Спокойнее! Спокойнее! Спокойнее! Слишком часто он давал увлечь себя страстям. Когда на глазах у всех положил стихи на гроб Телезия. Когда произнес опасные слова об отлучении, когда говорил в проповедях все, что думает, не останавливаясь перед тем, что его могут услышать враги. Да разве все перечислить! Теперь он должен быть спокойным и умудренным. Философом, не проповедником. Ему вспоминаются древние. Философствовать — значит учиться умирать, говорили они. Мудрая мысль, Но следовать ей мы погодим, думает он. Нет, философствовать — значит учиться жить. И учить жить. Жить в государстве разума и справедливости — в Городе Солнца.